Океан. Выпуск 3 — страница 6 из 47

МОРЕ ШУТИТЬ НЕ ЛЮБИТМаленькая повесть

ВИДЕНИЕ КОСТИ ХВАТКИНА

— Не спирт, а спирит, — пояснил я, — призрак, привидение.

А. Конан-Дойль. «Тайна Горесторп Грейнджа»

Мороз крепчал![3] Звезды зябко поеживались в ночном небе. Было тихо, и песенка, с которой запоздалые гуляки шли где-то по улице, доносилась сюда, на рейд:

Надоело говорить и спорить

И любить усталые глаза!

В флибустьерском дальнем синем море

Бригантина подымает паруса…

Капитан теплохода «Камчатка» вышел в море, не дождавшись дня, а главное, не дождавшись Нового года: в ночь с 30 на 31 декабря. Нельзя сказать, что экипажу повезло, но нет худа без добра: рейс был оформлен еще старым годом, и управление выполнило план на 101 процент.

«Камчатка» — это транспортный рефрижератор, иначе говоря, плавучий холодильник. В своих огромных трюмах он перевозит мороженую рыбу, которую принимает у рыбаков в районе лова, и доставляет ее в порт. Вот и сейчас «Камчатка» отправилась в такой рейс, держа курс на промысловую экспедицию.

У трапа, ведущего на мостик, стояли двое — матрос Костя Хваткин, вихрастый здоровяк, и Николай Николаевич, старший помощник капитана, немолодой мужчина, втиснутый в тугой морской китель с сияющими пуговицами. Они разговаривали, явно не понимая друг друга.

— Ей-богу, Николай Николаевич, сам видел! На шлюпочной палубе. В белом…

— Любопытно…

— Ага. Откуда, думаю, оно взялось — привидение на современном судне! Ему в каком-нибудь старинном замке положено быть…

— Да, любопытно, — повторил старпом. — Любопытно, сколько ты пропустил сегодня по случаю отхода?

— Что вы, Николай Николаевич! — обиделся Костя. — Как можно! Я ж на вахте! Да зря вы, честное слово! Я отлично видел: вон там, возле бота, появилось белое такое, мохнатое, покрутилось и сгинуло. Я туда, а там — никого…

— А может, зелененькое, с копытцами? — ехидно переспросил старпом. — Смотри у меня, Хваткин, не первый раз замечаю за тобой.

Он строго поджал губы, одернул китель, сидевший на нем без единой морщины, и удалился в кают-компанию. Костя с оскорбленным видом смотрел ему вслед.

Старпом скоро позабыл об этом разговоре и вспомнил лишь после вечернего чая, когда одни командиры разошлись по своим делам, другие, свободные от вахт, расположились в мягких креслах салона. Начался час «козла» и «травли». «Козел» — это, как известно, домино, а слово «травля», несмотря на неблагозвучие, означает приятную и веселую беседу моряков. О морская «травля»! Чего здесь только не услышишь! Рассказы о героических рейсах, о моряках с удивительной судьбой, истории, в которых быль переплетается с небылью, и, конечно же, анекдоты.

— Я тогда третьим был, — начал второй штурман. — Пришли к нам на судно курсанты на практику. Совсем зеленые, пропади они совсем! Первокурсники. Над салажатами, как водится, стали подшучивать. И держались они настороженно, но то и дело «покупались». Конечно, не на такие примитивные удочки, как поиски боцмана на клотике или продувание макарон. Словом, ребята изощрялись в придумывании шуточек. Придумал и я одну. Боком она мне потом вышла… Подозвал я, значит, одного молодого и говорю: «Надо облегчить вес якоря. Возьми-ка ножовку и отпили одну лапу, пропади она совсем». Вид у меня, конечно, самый серьезный, матросы, которые рядом стояли, тоже поспешили умные лица сделать. Но только парень вышел, как все попадали от хохота. Ржали добрых полчаса, а потом пришел курсант и доложил, что задание выполнено. Все ахнули. Пулей вылетел я на полубак. Смотрю — точно: нет лапы у якоря. Парень-то сообразительным оказался, пропади он совсем. Повозил-повозил ножовкой, видит — дело дохлое. Сбегал на причал, достал где-то автоген и вмиг отхватил лапу. Вот такая была шуточка…

Судовой врач Инесса Павловна порывалась рассказать свою историю. Она покраснела, поправила очки, откашлялась и смущенно сказала:

— Со мной тоже произошел однажды курьезный случай… Но лучше я потом расскажу.

— Э, так не пойдет! Сначала заинтриговали, а потом на попятную. Давайте выкладывайте!

— Хорошо, — послушно сказала Инесса Павловна. Она опять покраснела, откашлялась и…

В общем, давайте я за нее лучше расскажу.

Однажды Инесса Павловна со старпомом (это было на другом судне) совершала обход кают на предмет выявления антисанитарии. Зашли они в каюту кока. Случайно взглянули в иллюминатор и обмерли: за стеклом, зловеще покачиваясь, тянулась вверх чья-то мертвенно-бледная рука. Первым из оцепенения вышел старпом. Он объявил тревогу «Человек за бортом!». Судно сразу стало похожим на разворошенный муравейник: все бежали на свои места, предусмотренные расписанием. Четко, грамотно и самоотверженно действуя, матросы палубной команды буквально через несколько минут подняли на палубу виновника тревоги. Им оказался… наплав, стеклянный рыбацкий буй, заполненный какой-то подозрительной мутной жидкостью и завязанный резиновой перчаткой. Под давлением воздуха она разбухла и приняла форму руки. Все выяснилось. Приближался праздник, и кок, преступив «сухой» закон, заварил тайком в наплаве брагу и повесил его за иллюминатор. Нарушитель, конечно, был наказан, а над старпомом и доктором долго еще подшучивали, обещая походатайствовать о награждении их медалью за спасение утопающих.

Вот тут-то и вспомнил Николай Николаевич свой недавний разговор с матросом Хваткиным. Заранее улыбаясь, он сообщил:

— А у меня сегодня один матрос привидение увидел. Белое и мохнатое… На шлюпочной палубе прогуливалось.

— Ну и что? — лениво поинтересовался радист Володя.

— Ну, я и сказал ему, если это дело повторится, — старпом выразительно пощелкал себя по горлу, — пусть пеняет на себя!

Старпом явно уступал в мастерстве устного рассказа Ираклию Андроникову, и его сообщение не смогло вызвать взрыва хохота. Слушатели лишь вежливо поулыбались.

Старпом отправился соснуть перед вахтой. Возле каюты его остановил боцман Пахомыч. Это был пожилой положительный и трезвый моряк, знавший старпома еще в те времена, когда тот был безусым третьим помощником капитана.

— Слушай, Николаич! — смущенно сказал боцман. — Мне тут помстилась какая-то чертовщина. На юте белое что-то мелькнуло, мохнатое. Подошел — нету…

— И ты, Брут?! — удивленно воскликнул старпом.

— А черт его знает, брутто оно или нетто, а только помстилось, — вздохнул Пахомыч. — По медицине называется… гальюнцинация. Стар, видать, я стал для флота, Николаич. Пора списываться на берег.

— Ну-ну… Это ты брось, — машинально успокаивал его старпом, погрузившись в размышления. Теперь сообщение Кости Хваткина выглядело совершенно в ином свете. Ведь даже если тот был навеселе, а старику «помстилось», как он говорит, не могло одно и то же померещиться сбоим. Николай Николаевич, уже лежа в койке, тщетно пытался заснуть.

«Белое и мохнатое, — повторял он недоуменно. — Белый медведь? Откуда он здесь возьмется? Не в полярке же. Скорее всего, кто-то дурака валяет!»

Странно, но такое объяснение старпома устроило, и он тут же задремал.

Оставим Николая Николаевича в покое, забудем на время о загадочном «белом и мохнатом», конечно же, оно не может быть привидением: как-никак на дворе двадцатый век! И давайте пройдем по судну и посмотрим, чем занимается экипаж в последний день уходящего года.

Дверь в радиорубку открыта, оттуда, словно из птичника, доносится разноголосый писк — идет прием праздничных радиограмм. Радист Володя Тетрадкин вылавливает из эфира многочисленные точки-тире и, ударяя по клавишам пишущей машинки «Оптима», превращает их в чудесные слова: «Поздравляю, желаю, целую». Наверное, это очень приятно — доставлять своей работой радость товарищам. Почему же у Володи такое хмурое лицо? А, все понятно, сам он еще не получил поздравления от своей Ани. Как обычно: сапожник без сапог. Володя — замечательный парень, девушка его любит, а до двенадцати еще много времени. Не отчаивайся, дружище!

На камбузе шипит, шкварчит, булькает, висит густой пар, и видимость, как говорят моряки, — ноль. Но иногда пар на мгновение рассеивается, и мелькает красное широкое лицо кока, который дирижирует приготовлением праздничного обеда.

В бытовке у утюга, как в летний день у бочки с квасом, выстроилась очередь. Парни стоят кто с брюками, кто с сорочкой, кто с галстуком — и все с унылыми физиономиями: от утюга их самым бессовестным образом оттеснили девчата. Они яростно разглаживают свои «мини» и «макси». Их высотные прически, до времени зачехленные, опасно при этом раскачиваются.

И еще мы заглянем в столовую личного состава, которая обычно служит и местом проведения собраний, демонстрации кинофильмов и т. д. Здесь экипажу предстояло встретить Новый год.

С подволока хлопьями падает, падает и не может упасть ватный снег на ниточках. Чуть шевелятся пестрые детские флажки. В углу притулилась елочка-недоросль, пахнущая почему-то олифой. Возле елочки, будто подружки вокруг невесты, суетятся докторша Инесса Павловна и буфетчица Валя.

…А судно идет себе вперед, нащупывая локатором путь в опустившемся на море тумане. Все дальше уходит оно от родных берегов, все быстрее приближается оно к Новому году, который, как известно, начинает обход планеты с востока. Одними из первых встретятся с ним наши герои — моряки. Где это произойдет, на каких параллелях и меридианах, знают только штурманы.

Однажды автору посчастливилось встретить Новый год на 180-м меридиане, и встречали праздник дважды, потому что, пройдя 31 декабря линию перемены дат, судно попало во вчерашний день. Вот какие чудеса случаются на море!

Нет, товарищи, Новый год на море — это не земной Новый год. На море гораздо лучше проходит праздник. Здесь не надо мчаться с работы домой, а потом из дома — в клуб или в гости. Корабль — это и место вашей работы, и дом, и клуб. И все друзья рядом. Здесь нет опасности хватить лишку, потому что на море — «сухой» закон. В лучшем случае вам достанется стакан сухого вина. Зато назавтра вы выходите на работу с чистой совестью и ясной головой.

Однако вернемся в столовую личного состава теплохода. Здесь закончены все приготовления, сюда собрался наглаженный и надушенный экипаж, кроме, конечно, вахтенных. Стрелки судовых часов находились в непосредственной близости к цифре «12», когда со своего места поднялся капитан. (В силу своей занятости он появляется в нашей повести первый и последний раз.)

— До Нового года осталось три минуты, — сказал капитан, — этого больше чем достаточно, чтобы сказать о наших успехах в минувшем году. Для того чтобы поговорить о наших недостатках, времени потребуется гораздо больше. Поэтому перенесем этот разговор на производственное собрание, которое состоится через несколько дней.

И действительно, капитану хватило трех минут. Осталось время и на то, чтобы поздравить членов экипажа с Новым годом, пожелать им крепкого здоровья, успехов в работе и счастья в личной жизни. Моряки подняли стаканы с легким вином… и поставили их с легким вздохом уже в Новом году. По иронии судьбы судно в это время находилось на широте 40 градусов.

Начался концерт художественной самодеятельности. Из-за занавеса, отделяющего столовую от салона отдыха, вышли смущенный Костя Хваткин с баяном и моторист — он же конферансье, художник, поэт и композитор — Сергей Валетов.

Самодеятельные артисты, обращаясь к искусственной, из капрона, елочке, запели:

На нашем судне елочка

В токарне родилась —

Зеленые иголочки

Швартового конца.

Семенов ствол ей выписал,

Петренко обточил,

Так каждый понемножечку

К ней руки приложил…

Буфетчица Валя и уборщица Галя дуэтом спели несколько модных песенок. Посудница тетя Паша, подражая Рине Зеленой, слащавым голосом прочитала слащавые детские стихи. Сочувственными аплодисментами встретили зрители выступление Инессы Павловны, спевшей романс «То было раннею весной». Да и как не оценить смелость женщины, отважившейся выйти на импровизированную сцену, абсолютно не имея голоса. Докторша была добрым человеком и не смогла отказать комсомольцам — организаторам вечера.

Все на том же пятачке начались танцы. Но ни это обстоятельство, ни то, что начиналась качка, не смущало молодежь: танцы были не хуже (и не лучше), чем на берегу.

Инесса Павловна на танцы не осталась — ни возраст, ни комплекция не позволяли — и сразу после концерта спустилась к себе в каюту. Она присела к столу, поправила очки и начала мысленно беседовать с дочерью и мужем, смотревшими на нее с фотографии на переборке:

— Ругаете меня? Ну ничего, это уж последний раз, клянусь вам!

«Беседу» прервал стук в дверь.

— Войдите, — сказала Инесса Павловна. Но тут же вскочила, испуганно округлив глаза до диаметра очков: в дверях стояло оно — «белое и мохнатое»!

АППЕТИТ ПРИХОДИТ ВО ВРЕМЯ ЕДЫ

Одеяло убежало,

Улетела простыня,

И подушка, как лягушка,

Ускакала от меня.

Я хочу напиться чаю…

К. Чуковский. «Мойдодыр»

Шторм начинается так. Вы просыпаетесь в каюте оттого, что лежите в неудобной позе. Собственно говоря, вы даже не лежите, а стоите вместе с постелью, правда, недолго. Через мгновение ноги ваши начинают подниматься, и вот вы уже стоите на голове, как йог. В иллюминаторах мелькают попеременно то серое небо, то серые волны.

Шторм! Вставать не хочется, да и нелегко это сделать, и вы печальным взором оглядываете свою каюту. Что тут творится! Ваши вещи, эти неодушевленные и безгласные предметы, вдруг вышли из повиновения и начали свою самостоятельную жизнь. Платье, висящее на плечиках, словно человек-невидимка, сокрушенно разводит рукавами, туфли выполняют какой-то замысловатый танец. Книги подползают к краю стола и тяжело шлепаются вниз, где уже катаются карандаши, тюбики с пастой, склянки с одеколоном и прочие детали быта. Каюта наполняется звуками, происхождение которых трудно установить, невозможно понять, где и что звенит, трещит, стучит. Обнаруживается вдруг масса предметов, ранее вами не замечавшихся: повылетав из различных уголков, они с лязгом и грохотом носятся по каюте.

Но все это не так уж страшно. Гораздо важнее то, как на вас подействует качка. А то, что она подействует, — это непреложный факт. Или вы укачаетесь и будете вести себя как настоящий больной: лежать в постели, отказываться от пищи и со стонами принимать соболезнования, или, наоборот, у вас появится повышенный аппетит и жажда деятельности, а если вы натура экспансивная, то и восторг перед разыгравшейся стихией.

Однако так ведут себя лишь новички. Профессиональные же моряки к шторму относятся философски: встречают его без восторга, но живут и работают так, словно его и нет вовсе.

Итак, был шторм, но на «Камчатке» шла обычная размеренная жизнь с небольшими поправками на непогоду. Палубная команда надежно закрепила все, имеющее ценность, механики тщательнее, чем всегда, подкармливали своих «лошадок», а штурманы осторожно правили ими, стараясь гнать по менее тряской трассе.

Завпрод «Камчатки» Алексей Иванович Белогрибов, приплясывая возле умывальника, заканчивал бритье. Он был похож на пингвина: короткие ручки и ножки при довольно плотном туловище и маленькой голове. Бросив последний взгляд в зеркало на свою круглую физиономию, Алексей Иванович довольно улыбнулся: побриться при восьми баллах и ни разу не порезаться!

В дверь каюты постучали.

— Ворвитесь, если вы не дьявол! — пригласил Белогрибов, пользовавшийся на судне репутацией юмориста.

Никто, однако, не воспользовался его любезным приглашением. Алексей Иванович открыл дверь — никого. Но у комингса лежал конверт с надписью: «Завпроду».

Белогрибов, удивляясь все больше, вскрыл конверт, пробежал глазами письмо и изменился в лице. Минуту он стоял, несмотря на качку, совершенно неподвижно, только листок дрожал в его пухлой руке. Потом, выйдя из транса, он вышел из каюты. Закрывая дверь, он долго не мог попасть ключом в прорезь замка. Когда наконец справился с этим делом, ровно побежал наверх, к старпому.

Старпом отдыхал, и Алексей Иванович в нерешительности топтался перед открытой спальней: и будить Николая Николаевича неловко, и не будить нельзя. Описывая взволнованные круги по каюте, Белогрибов умоляюще протягивал руки к койке старпома. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если б теплоход не подбросило на волне, как бросает грузовик на ухабах поселковой дороги. Белогрибова словно смерчем пронесло по каюте, приподняло в воздух и швырнуло в спальню, прямо на безмятежно спавшего старпома. Остается лишь добавить, что Николай Николаевич заснул всего за пять минут до визита завпрода, и станет ясно, в каком расположении духа он проснулся.

— Николай Николаич… ради бога, — бормотал завпрод, выпутываясь из одеяла.

Прочитав в его испуганных глазах известное всем выражение: «Не вели казнить, вели слово молвить!» — старпом подавил в себе чувство вполне справедливого гнева и спросил:

— Ну, что там у тебя?

— Вот, подбросили. — Завпрод протянул письмо.

Николай Николаевич, зевая, стал читать. Текст из нескольких фраз он прочитал раньше, чем закончил зевок, и, вникнув в смысл прочитанного, так и застыл с открытым ртом. Вопросительно посмотрел на Белогрибова. Алексей Иванович недоуменно развел руками. Старпом перечел написанное вслух:

— «Завпроду. Положите в пожарный ящик, что напротив каюты старшего электромеханика, кольцо полтавской колбасы и буханку хлеба. Не вздумайте шутить — будет плохо». Вместо подписи — рисунок: череп и скрещенные под ним кости.

И тут завпроду вдруг стало очень жаль себя.

— За что, Николай Николаич! — запричитал он. — За что? Уж я ли не стараюсь-то, уж я ли не забочусь-то о команде! И сыты всегда и… и нос в табаке!

— Хватит тебе! — прервал этот «плач Ярославны» старпом. Взгляд его уже приобрел былую твердость. — Вот что, Алексей Иванович! Требование анонима выполнить. Пойди и положи в пожарный пост колбасу и хлеб. Пусть попробует взять… — И он хитро подмигнул Белогрибову. — Придет за колбасой, а мы его — хвать! И посмотрим, что это за птица! Ясно?

— Так точно!

— Действуй, я сейчас приду.

Продукты, завернутые в газету, были положены в ящик, завпрод со старпомом притаились за приоткрытой дверью каюты второго механика. Тот был в это время на вахте.

Мимо пожарного поста то и дело проходили моряки, но никто не проявлял интереса к спрятанному съестному. В каюте было темно и душно. В душе Белогрибова росла тоска. Он хотел опять поплакаться, но старпом задремал в кресле. Дышал Николай Николаевич тяжело и загнанно: ему снилось, будто его обложили со всех сторон зайцы.

Алексей Иванович снова посмотрел в щель. К посту подходила докторша. Разумеется, важно было не то, кто подходил, а как подходил. Инесса Павловна шла, крадучись, поминутно оглядываясь и заметно волнуясь. Даже очки она забывала поправлять, и они съехали на самый кончик блестевшего от переживаний носа.

Белогрибов деликатно, пальчиком, разбудил старпома. Оба впились глазами в щель, напряженно вытянув шеи.

Докторша быстро открыла дверцу пожарного поста, схватила сверток и с несвойственной ей живостью бросилась по трапу вниз. Старпом и завпрод взглянули друг на друга.

— Дела-а!

Через полчаса Николай Николаевич с самым официальным видом зашел в лазарет. Очутившись в царстве марли, пузырьков, таинственных и блестящих инструментов, он немного оробел и неуверенно сказал Инессе Павловне:

— Мне бы давление того… проверить.

— Пожалуйста. Снимайте китель.

Давление в самом деле оказалось повышенным. Старпом удрученно сказал:

— Так я и знал!

— А что случилось?

— Ну как же! — Старпом театральным жестом вознес кверху руки. — Как не будет у меня повышенным давление, когда на судне такое творится! То матросам привидение видится, то комплект постельного белья пропал, а теперь вот еще покушение на завпрода…

Инесса Павловна начала краснеть.

— Покушение на завпрода? — в замешательстве переспросила она, продолжая наливаться краской.

Старпом испытывал инквизиторское наслаждение, наблюдая мучения своей жертвы.

— Ясно, что этого не мог сделать интеллигентный человек. Взять нас с вами, — продолжал вслух рассуждать он. — Разве стали бы шантажировать человека из-за какой-то презренной колбасы?.. Что с вами, Инесса Павловна? Вам плохо?..

Он открыл дверцу холодильного шкафа с лекарствами.

— Что вам дать?

Но на этом мучения Инессы Павловны не кончились. Во время ужина буфетчица поставила перед нею сразу два вторых. Докторша, поправив очки, заметила:

— Валя, ты ошиблась. Зачем мне, гм… два вторых?

Буфетчица досадливо двинула плечами:

— Старпом велел вам два вторых подавать. Ему кажется, будто вы не наедаетесь.

Инесса Павловна начала было краснеть, но тут ей пришла в голову занятная мысль: почему бы не воспользоваться случаем. И с видом кающейся грешницы она сказала:

— А ведь он прав. Фигуры у меня нет, беречь нечего. А во время качки так есть хочется! Я одно второе съем, а другое унесу в каюту.

А у Николая Николаевича в это время произошел новый разговор с матросом Костей Хваткиным. На том же самом месте, у трапа, ведущего на мостик.

— Вот, — сказал Хваткин, — нашел на палубе, — и протянул старпому дамскую сумочку величиной с мужской портсигар. — У всех наших женщин спрашивал — ничья!

— Любопытно, — сказал Николай Николаевич. — Так говоришь, ничья? Ладно, разберемся!

У старпома на судне имелся враг. Это был четвероногий друг человека, пес, по кличке Пшелвон, принадлежащий начальнику рации.

Автором, служившим на разных флотах, замечено, что никто так не любит животных, как моряки. У рыбаков обычно «прописаны» на судне собаки, у моряков загранплавания — обезьянки, у военных моряков — медвежата. Трудно найти судно, на котором не жило бы на правах сына экипажа какое-нибудь четвероногое существо. А ведь на корабле мало для этого условий: порой и людям там тесновато. Но моряки охотно мирятся с дополнительными неудобствами: животные напоминают им о земле, о доме.

Породу Пшелвона не мог определить даже его хозяин, тем не менее собачки эти всеми любимы: маленькие, лохматые, звонкоголосые. Мордочка у Пшелвона заросшая, только черные глаза и мокрая резинка носа блестят из густой белой шерсти. Жил он в радиорубке среди аппаратуры и писка морзянки. На верхнюю палубу песика выпускали редко, только в определенные моменты его собачьей жизни, и поэтому Пшелвон немного скучал. Постоянных гостей радиорубки — капитана, помполита, штурманов — он приветствовал с такой бурной радостью, что даже пускал лужицу, которую с добродушным ворчаньем тут же вытирал начальник рации.

Николай Николаевич не любил собак вообще, а на своем судне — в особенности. Пшелвон догадывался об этом и во время визитов старпома в радиорубку прятался под стол. Но сегодня старпом оказался удивительно любезен: он поманил Пшелвона куском копченой колбасы и, придав своему голосу как можно больше ласки, сказал:

— Пшелвон, иди сюда!

Песик сначала недоверчиво выглянул, затем, цокая коготками по линолеуму, вышел на середину рубки. Старпом вынул из кармана найденную Хваткиным сумочку и сунул ее под нос собаке. Пшелвон обиженно тявкнул и попятился.

— Нюхай, дурак, нюхай! — потребовал старпом, сменив политику пряника на политику кнута.

Радист Володя Тетрадкин, поняв замысел Николая Николаевича, взялся помогать ему. После получасовых увещеваний и угроз они вынудили-таки собаку понюхать сумочку. И сразу Пшелвон решительно направился к двери.

— Ты смотри! — удивился Володя. — У него, оказывается, задатки ищейки. А кого это вы ищете, Николай Николаевич?

— Пока секрет.

В коридоре Пшелвон остановился растерянный: на него нахлынула сразу масса запахов, и среди них — такие родные запахи каюты начальника рации и камбуза. Но старпом сунул ему под нос сумочку и приказал выполнять возложенную на него командованием судна задачу. Пшелвон вздохнул и затрусил вниз по трапу. У каюты доктора он остановился, энергично пролаял и с вожделением уставился на карман старпомовского кителя, в котором лежал его собачий гонорар — кусок колбасы. Николай Николаевич возмущенно сказал:

— Куда ты привел меня, глупый пес? Здесь же доктор живет. А тебе надо «зайцев» ловить! К тому же Инесса Павловна в кают-компании ужинает и сейчас в каюте никого нет.

Пшелвон завилял хвостом, словно говорил: мое дело найти, а там как хотите.

Старпом подумал, достал свой ключ-«вездеход» и открыл дверь. Нашарил выключатель. Вспыхнувший свет пролил свет на многое. На столе поблескивал нож, на диване лежало искомое «белое и мохнатое». А под ним распростерлось человеческое тело.

ОДИССЕЯ ПЕНЕЛОПЫ

Листочки.

После строчек листочки.

В. Маяковский. «Исчерпывающая картина весны»

Не стану больше испытывать терпение читателя: тайна «белого и мохнатого», а также причины повышенного аппетита доктора будут раскрыты в этой главе. Но для этого нужно нам покинуть на некоторое время теплоход «Камчатка», следующий по своему курсу, и вернуться на землю и в старый год. Итак, время действия — весна, место действия — город-порт.

Весна! Становятся длиннее дни и очереди в кафе-мороженое, с юга прилетают ласточки, в обратном направлении устремляются отпускники; расцветают цветы и процветают цветочницы. В садах и парках птицы пробуют голоса: идет генеральная репетиция перед летними концертами. Город белится, красится, одевается в кумач: впереди Майские торжества. В воздухе разлито бодрящее, праздничное настроение, и, заражаясь им, люди становятся энергичнее, красивее, моложе. Они с энтузиазмом трудятся на предприятиях и в учреждениях — на субботниках высаживают деревья и цветы; с веселыми шутками толпятся возле продавца надувных резиновых шариков; мужчины прицениваются к спиннингам, женщины — к босоножкам. На улицах сняты с консервации автоматы с газированной водой, и около них, весело фыркающих, выстраиваются жаждущие.

Весна! Раньше всех ее почуял беспокойный народ — спортсмены. Запрятаны в чуланы лыжи, клюшки, извлекаются на свет мячи, теннисные ракетки, городки. Автомотовелогонщики выводят из гаражей свои застоявшиеся машины. Гребцы, немало торжествуя, на лодках обновляют путь. На стадионах чинят скамейки и выращивают траву; футболисты и болельщики находятся в полной боевой готовности. Многолюдно становится и на городском пляже, где наиболее нетерпеливые уже принимают солнечные ванны. Глядя на не загоревших еще девушек в мини-платьях, вспоминаешь знаменитый моностих В. Брюсова: «О, закрой свои бледные ноги!»

Весна! По асфальтовым дорожкам скверов с сановитым видом разъезжают младенцы, сменившие колыбели на коляски, в них добровольно впряглись мамы и — гораздо реже — папы. Чинно сидя на скамейках, греются на солнышке пенсионеры с газетами. А молодежи не сидится! Она уходит в походы, занимается спортом, влюбляется. Последнее обстоятельство приводит к тому, что в загсах катастрофически увеличивается приток заявлений.

Все это характерные признаки весны в нашем городе. Однако картина станет исчерпывающей лишь в том случае, если мы упомянем еще об одном факте. Когда студентка Люба пускает в ход крем от веснушек, это самый вернейший признак того, что весна на носу!

Любовь Капелько была воспитанницей детского дома и, видимо, потому выросла не только свободолюбивой, но и неистощимой на выдумки и никогда не унывающей. Длинная, рыжеволосая, веснушчатая, с вечно ободранными худыми коленками, она была заводилой и атаманшей у детворы и «трудным» ребенком у педагогов. Училась она, правда, неплохо, но зато ей ничего не стоило, например, принести в класс кошку или набросать в чернильницы карбид и с интересом наблюдать затем извержение непроливашек. Учителя, немало хлебнувшие горя с Любашей, немало потом удивились ее заветной мечте — стать учительницей. Эта мечта и привела Любу в университет. Тот, кто думал, что там-то она остепенится, ошибся. По-прежнему она была заводилой у студентов и «трудной» девушкой у преподавателей.

Если в детстве Люба не любила девчонок и предпочитала им мальчишечью компанию, то, повзрослев, она порвала с мужчинами и вернулась к своему полу. Более того, заявила во всеуслышание, что ни на какого раскрасавца не променяет свою свободу и предпочтет участь горьковской Рады. Надо, однако, заметить, что ни один университетский Лойко не покушался на ее свободу. Может, оттого, что не мог оценить ее своеобразную прелесть, а может, был напуган ее воинственным заявлением.

К пятому курсу Любовь Капелько одна из немногих в группе оставалась под своей девичьей фамилией.

Надвигались государственные экзамены. Но именно в это горячее время к Любови пришла любовь. На вечер отдыха в университет пришли студенты рыбного института, и Люба, заглянувшая в танцзал «только на минутку», была приглашена на вальс студентом-мореходом с нашивками до плеча, с мечтательными глазами поэта и волевым тяжеловатым подбородком боксера. Это был Петя Химкин.

Люба забыла о свободе, о математике, обо всем на свете.

…Долгое время я не мог понять, откуда в нашем городе каждой весной появляется множество красивых девушек. А понять несложно: красивыми их делает само чудесное время года. Они хорошеют от теплого ласкового дыхания весны, от поцелуев солнца — веснушек, от предчувствия близкого счастья. Такая метаморфоза происходила нынче и с Любой Капелько. Без пяти минут преподаватель математики, она выходила замуж за Петю Химкина — без пяти минут штурмана.

Мы знакомимся с Любой и Петей в тот момент, когда они входят под своды отдела записей актов гражданского состояния, именуемого еще Дворцом бракосочетаний. Между прочим, загс — единственное учреждение в нашей стране, которое за брак не ругают. В комнате жениха взволнованно курят парни в ослепительно черных костюмах. Невесты в соседней комнате тоже волнуются, но при этом не забывают поминутно оглядывать себя в зеркале. Все это происходит под аккомпанемент последних наставлений пап и мам, друзей и подруг.

Но вот призывно звучит марш Мендельсона, и очередная пара — как раз пара наших героев — величаво плывет по ковровой дорожке в комнату, где происходит тот самый знаменательный и торжественный акт, который в народе называют просто и коротко: расписались. Провожая чету Химкиных до дверей, представитель райисполкома — старичок с пышной четырехугольной бородой и орденом на лацкане пиджака — бодро прокричал:

— Дорогу молодым!

Город есть город. Здесь не промчишься на лихой тройке с песнями и бубенцами. Однако роль тройки успешно выполняют три такси. Одна за другой отъезжают от дворца машины с молодоженами и эскортом. Едет весенняя свадьба по весенним улицам. Светофор дает зеленый свет, милиция приветливо машет жезлом: «Дорогу молодым!»

…Медовый месяц был прерван самым неожиданным образом: плавбаза «Пермь», на которую Петя после защиты диплома был назначен штурманом, уходила в море, на путину. На десять долгих месяцев Люба оставалась соломенной вдовой. Несмотря на бойкий, веселый характер, она горько плакала, собирая чемодан мужу. Петя ходил возле нее и подыскивал слова утешения:

— Ну, Любаша… ну, что ты… Подумаешь, десять месяцев! Это ведь совсем немного…

— Да, тебе легко говорить!.. — всхлипывала Люба. — Попробуй ты столько прожди!

Она забывала, что ждать придется не только ей, но и ему. Но, бесспорно, ей будет тяжелее, ибо Ибн Хазм говорил, что «в разлуке три четверти горя берет остающийся и только четверть уносит уходящий».

— Конечно, немного, — фальшиво бодрым голосом продолжал рассуждать Петя Химкин. — Десять месяцев это всего-навсего триста дней или семь тыщ двести часов. Отсюда вычтем на сон — во время сна люди не скучают. Остается четыре тысячи восемьсот часов. Ну, на работе тоже некогда скучать — на труд отводим две тыщи с гаком. Дальше… Человек имеет право на отдых. Даем тебе на телевизор, кино, театр, книги, файф-о-клоки с подругами — на все это тыщи полторы. Итак, остается примерно тысяча часов, а это лишь сорок два дня. Это же сущие пустяки…

Вся эта статистика-софистика возымела, однако, действие, обратное ожидаемому. Люба зарыдала еще сильнее. Петя, вслушиваясь в ее рыдания, составил из прорывающихся сквозь слезы слов такую фразу:

— Как же я… буду одна… ходить… в театр?

— Почему одна? — сердито возразил он. — С моей мамой, с девчатами! — И уже совсем свирепо заорал: — Перестань реветь!

Люба уткнулась мокрым веснушчатым лицом в мужнино плечо, на котором сверкал золотым шитьем новенький погончик младшего комсостава. Петя гладил ее волосы, называл солнышком и был, в общем, недалек от истины. Даже Козьма Прутков, любивший смотреть в корень, признал бы в Любе естественную блондинку.

До отхода судна оставались считанные часы.

Отзвенело лето, отшелестела осень, завьюжила зима. Одиссей-Петя бороздил голубые просторы океана. Пенелопа-Люба смиренно ждала его. Мужниной хитрой арифметике она предпочла свою, бесхитростную: нацарапала на дверном косяке триста черточек и каждый день вычеркивала по одной. Потом жалобно вздыхала: частокол черточек почти не уменьшался. Люба получила так называемый свободный диплом и, поскольку в городе учителя математики не требовались, вернулась в альма-матер в качестве университетского лаборанта. Но это было совсем не то, о чем она мечтала. А место в школе ей обещали лишь через год.

Короче говоря, Люба, разлученная с любимым мужем и не менее любимым делом, переживала самые мрачные дни своей жизни. А ночами ей снилась длинная и неумолимая, как греческая фаланга, череда черточек на дверном косяке.

Но Любовь не была б Любовью, если бы не решилась покончить с такой жизнью. Однажды вечером, когда крепчал мороз и звезды зябко поеживались в небе, она ушла из дому и не вернулась. Говорят, в последний раз ее видели на берегу. Она долго смотрела на черную, жуткую и манящую к себе воду…

Теплоход «Камчатка» за время нашего экскурса в прошлое вошел во льды — бескрайние белые поля. Судно шло словно по заснеженной степи. Волн не видно, только белая целина равномерно опускалась и поднималась, будто дышит чья-то гигантская, закованная в латы грудь. Лед молодой, и мощному теплоходу он вполне «по зубам». «Камчатка» идет себе и идет, небрежно раздвигая льдины, и они, недовольно шипя и наползая друг на друга, высвобождают путь. Через несколько часов капитан вывел судно в буквальном смысле на чистую воду. Впрочем, редкие льдины довольно ощутимо пинали теплоход под ребра-шпангоуты. Чайки висели над судном, жалобно клянча рыбу.

— Нету, милые, нету. Только идем за рыбкой! — приветливо машет им рукой Костя Хваткин.

И чайки начинают постепенно отставать, садиться на воду. Вот уже гонится за судном только одна, самая нахальная, но и она, убедившись в тщетности просьб, присоединилась к подругам. Костя следит за тем, как садится чайка. Сперва она планирует, едва шевеля своими сильными крыльями, а перед самым спуском начинает усиленно ими махать. Лапки она вытягивает, словно пробуя воду: не холодная ли? Садится наконец на волну, но крылья держит в поднятом состоянии. Потом не спеша, аккуратно, стараясь, чтоб даже капелька воды не попала на крылья, складывает их на спинке. Некоторое время поправляет их, прилаживает и начинает спокойно покачиваться на воде белым поплавком.

— Аккуратная птица, — комментирует Костя Хваткин, поддергивая штаны.

Инесса Павловна в тот памятный для нее день окончательно пришла в себя не скоро. Лишь через полчаса она уже совсем без страха посматривала на диван, где лежала брошенная ее неожиданной гостьей шуба из синтетики — то самое «белое и мохнатое», причинившее столько беспокойства членам экипажа «Камчатки». Здесь же, на диване, обладательница шубки Люба Химкина и вела трогательный свой рассказ о любящих и разлученных. Мы эту историю уже знаем и поэтому прислушиваться к ней начнем лишь с того момента, когда доведенная до отчаяния Пенелопа бросается в море. Точнее, устремляется в рыбный порт на первое же транспортное судно, отправляющееся в рыболовецкую экспедицию, в составе которой находится Петина «Пермь».

— Понимаете, — рассказывала Люба, — все произошло неожиданно и быстро. Едва я приехала в порт, как узнаю от диспетчера, что через час снимается ваша «Камчатка». Я — на рейдовый катер, радуюсь, что так все удачно складывается. А о том, что документы, деньги и вещи остались дома, вспомнила только в море. Перетрусила, конечно, и стала прятаться за шлюпками. Замерзла ужасно, и вот отважилась прийти к вам.

— Значит, вы…

— Да. Я безбилетный пассажир, иначе говоря — «заяц», — сказала Люба и постаралась придать своему лицу виноватое выражение. Но озорные огоньки в ее глазах свидетельствовали, что она не очень-то сожалеет о случившемся.

— Непостижимо! — только и сказала Инесса Павловна.

Ей действительно трудно было постичь все услышанное. Инесса Павловна была очень правильным, очень положительным человеком. Свой единственный необдуманный поступок она совершила еще в пятом классе, когда дала списать соседке по парте контрольную по математике. Потом она осудила этот свой поступок на пионерском сборе и в последующие тридцать лет жизни не совершила ни одной ошибки. Инесса Павловна была исключительным человеком. Она делала все, к чему ее призывали: хранила деньги в сберегательной кассе, выключала, уходя из дому, электробытовые приборы, летала самолетами Аэрофлота, выписывала газеты и журналы. Всякие, даже самые малейшие отступления от правил ее всегда пугали. Однако Инесса Павловна была еще и очень мягким, добрым человеком. Вот почему, пожурив Любу, она тут же задумалась над тем, как помочь ей.

Любу, как видно, не волновало будущее. Она разулась и залезла с ногами на диван, подремать.

— А почему вы именно ко мне зашли? — спросила вдруг докторша.

— Вы показались мне симпатичной и доброй, — пробормотала Люба, уже засыпая. — Вы похожи на маму.

Эта фраза окончательно покорила Инессу Павловну, большое и любвеобильное сердце ее дрогнуло. Она укрыла Любу, положила ей под голову подушку, прошептала:

— Сумасшедшая девчонка!

Так и стали они жить-поживать в каюте, неприятности наживать. Собственно, неприятности наживала докторша. Инесса Павловна и Любовь были совершенно разными людьми. Это о них сказал поэт: «Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой». Причем, «волна, стихи и пламень» явно одолевали «камень, прозу и лед» — Инесса Павловна под влиянием своей молодой и бойкой подопечной стала нарушать одну за другой священные заповеди. Начала с «не укради»: тайком взяла для Любы комплект постельного белья. Когда во время шторма у «зайца» развился волчий аппетит, доктор после долгой внутренней борьбы, терзаясь угрызениями совести, приняла участие в шантаже завпрода, прошедшего по сценарию Любови. К счастью, до нарушения заповеди «не убий» дело не дошло.

Все кончилось в тот прекрасный вечер, когда Люба вышла на верхнюю палубу «подышать» и потеряла сумочку. Тогда-то Пшелвон и пошел по следу…

ДОПРОС С ПРИСТРАСТИЕМ

Теперь я хочу слышать от вас всю правду. Как вы сюда попали?

О. Пинто. «Охотник за шпионами»

— Садитесь.

— Спасибо, я постою.

— Я сказал: садитесь!

— Спасибо. Скажите, что со мной будет?

— Вопросы здесь задаю я. Ясно?

— Ясно. Больше не буду.

— Закуривайте.

— Спасибо, не курю.

— Фамилия?

— По мужу Химкина, Любовь Ивановна.

— Я спрашиваю о вашей фамилии.

— Капелько.

— Итак, Любовь Химкина по кличке Капелька…

— Какая еще кличка?! Это моя девичья фамилия!

— Попрошу ваши документы.

— У меня только профсоюзный билет. Он в сумочке, которая перед вами.

— М-да… Хорошая работа… Совсем как настоящий.

— Что вы этим хотите сказать?

— Повторяю: вопросы здесь задаю я. Род занятий?

— Учительница.

— Допустим. Но на «Камчатке» школы нет. С какой целью прибыли на судно?

— Мне нужно попасть на плавбазу «Пермь». Мне сказали, что вы к ней идете.

— А туда зачем?

— У меня там муж.

— Фамилия.

— Химкин.

— Род занятий?

— Помощник капитана. Не помню, какой по счету.

— Так и запишем: не помнит, какой по счету муж…

— Не муж, а помощник! Не искажайте мои слова!

— Ах, значит, не муж, а помощник. Сообщник, значит? Понятно.

— Да нет, муж! Что вы меня путаете?

— По-моему, гражданка Химкина, вы сами окончательно запутались. Отвечайте, с кем на судне, кроме доктора, вступали в сношения?

— Какие еще сношения?

— Ясно какие — преступные!

— Вы с ума сошли! Выбирайте выражения, или я не стану отвечать на ваши… странные вопросы.

— А вам не кажется, что ваше более чем странное появление на судне дает мне право задавать такие вопросы?

— Вообще-то… может быть. Но подозревать меня в каких-то там преступлениях — это уж слишком!

— Ну хорошо. Попробуем сначала. Кто вы? Как попали на судно?

— Я безбилетный пассажир, «заяц».

— Что и требовалось доказать. Ну, и как вы дошли до такой жизни?

— По мужу соскучилась…

— Вот те на́! Молодожены, что ли?

— Угу.

— М-да… Положение. Я понимаю, конечно. Сам когда-то молодым был. Но ведь это нарушение!

— Что нарушение — быть молодым?

— Идти в рейс без судовой роли, санитарного паспорта, аттестата на питание — все это нарушение установленного порядка.

— Виноватая я, знаю… Что со мной теперь будет? Высадите меня как «зайца» на первой же остановке?

— Это вам не автобус!

— Ну тогда на необитаемом острове.

— Я не расположен шутить. Кроме того, наш теплоход не пассажирский, и кают лишних нет. Так что жить вам негде.

— А я у Инессы Павловны на диванчике посплю. Она не возражает.

— Опять же с питанием проблема…

— О, пусть вас это не беспокоит. Питание мне не нужно. Разве только во время качки… А так я могу на одном чае… Мы с девчонками, когда шла сессия, по неделе на одном чае сидели. Правда, со сгущенкой…

— Ты смотри, какие жертвы! На одном чае! Да, может, он жертв таких и не стоит, может, он… того…

— Попробуйте только сказать о Пете что-нибудь плохое, и я брошу в вас вот эту пепельницу!

— Ого, характер! Не буду! Не буду! А жертв не надо. Питаться будете в кают-компании. На эти несколько дней вы — мой гость. Послезавтра мы придем в район промысла.

— И к нам подойдет «Пермь»?

— «Пермь»? Почему «Пермь»?

— Так ведь там Петя! И мне туда надо.

— Должен вас огорчить: пока вы сидели в подполье, начальство переиграло, сейчас мы идем в другую сторону, к рефрижератору «Новгород». У нас это часто бывает… А вот слезы, того, совсем ни к чему. А я еще хвалил ваш характер! Возьмите платок… Потом мы обслужим группу БМРТ — и в порт. Так что две недельки с нами поплаваете и с нами же вернетесь домой.

— А вот и не вернусь! Мне на «Пермь» надо!

ШКРАБ, ОН ЖЕ МУЧИТЕЛЬ

Это был простой, скромный, внешне ничем не примечательный труженик.

Из газет

По данным ЮНЕСКО, средний рост мужчины на земле составляет 167 сантиметров. Это как раз рост нашего героя. Волосы у него неопределенного цвета, где-то между блондином и шатеном, глаза невыразительные, рот и нос обыкновенные, бороду и усы бреет, особых примет не имеет. Лицо нашего героя настолько стандартное, что его часто путают с другими и спрашивают, не встречались ли с ним раньше. Нет у него ни выдающихся способностей, ни удивительной судьбы, ни героической профессии.

Вы спросите: что же у него есть вообще, зачем вводить в повествование человека с такой заурядной внешностью и неяркой биографией?

Ну, во-первых, кое-что у него все-таки есть, например, такой ценный и единовременный дар природы, как молодость, и такие симпатичные черты характера, как доброта и скромность. А также простое и приятное имя — Иван Рябинкин.

Тоже мне герой, скажете вы. А чем он плох, смеем вас спросить? И потом автор знавал куда менее привлекательных типов, пробравшихся, однако, в положительные герои повестей и романов. Поэтому, не колеблясь, выдаем новому герою вид на жительство в нашем произведении, смело вводим его в круг действующих лиц. Действуй, приятель!

…Рябинкин стоял на юте и задумчиво смотрел на пенистую дорожку, разматываемую судном. «Новгород» полным ходом шел в район перегруза во льды, где ждала его, лежа в дрейфе, «Камчатка». «Новгород», как и «Камчатка», — рефрижератор, только не транспортный, а производственный, иначе говоря — морозильщик.

Трудно было понять, что делал на судне Рябинкин: его скромная и благородная профессия так же далека от моря, как небо от земли. Он был учителем. Не подумайте, что он, как и оставленная нами в расстроенных чувствах Люба, шел пассажиром. Нет, Рябинкин был членом экипажа «Новгород» и работал на судне по своей специальности.

Школы, как известно, бывают разные. Начальные, средние и высшие, вечерние, заочные и интернаты, школы трактористов, кондитеров и киномехаников, фигурного катания и дрессировки собак, литературная школа Вальтера Скотта и школа передового опыта токаря Семенова… Существует великое множество разных школ. Я хочу поведать еще об одной, пожалуй, самой молодой школе.

На тихой горбатой улочке портового города стоит пятиэтажное кирпичное здание. Лишь несколько комнат на первом этаже занимает школа. Она не похожа на все остальные школы, в этом убеждаешься с первых же шагов по коридору: здесь не услышишь заливистого звонка, не увидишь резвящихся на перемене учеников. В кабинете директора на стене вместо привычных графиков дежурства и расписаний уроков висит большая карта Тихого океана. Там, на голубых просторах, и находятся в основном ученики и учителя, а здесь, на земле, только администрация школы.

Китобои, краболовы, рыбаки и обработчики работают на промысле по восемь — десять месяцев. Все это время труженики моря, желающие учиться, находятся на самообслуживании. И вот в чью-то светлую голову пришла идея создать на крупных рыбообрабатывающих судах учебно-консультационные пункты заочной средней школы. Эксперимент удался, и сейчас редкая плавбаза выходит в рейс, не имея на борту УКП. Так в шестидесятых годах двадцатого столетия, столь богатых на новые профессии, появилась еще одна — морской учитель. Рыбаки для краткости называют его мучитель, а себя соответственно — мучениками.

Судовой УКП — это, по существу, мини-школа. Невелик ее преподавательский состав: один-два учителя, не особенно много и учащихся. Но учебный процесс ведется без скидок на миниатюрность школы, так же основательно, как и в школах на Большой земле. Так же педагоги «сеют разумное, доброе, вечное», собирают урожай, принимая зачеты и экзамены, и даже вызывают родителей: с их обязанностями на судне неплохо справляются отцы — командиры.

Одним из таких морских учителей и стал Иван Рябинкин. Исполнился месяц со дня его прихода на «Новгород». Стоя на юте и скользя взглядом по бесконечной и унылой водной пустыне, он вспоминал, как это начиналось.

…К причалу подошел долгожданный катер «Накат». Это «морской извозчик», он обходит суда, стоящие на рейде, к одним доставляет людей, с других снимает.

Вот новая плавбаза, только что перегнанная из Японии. С нее на катер горохом сыплются веселые моряки в волнующе шуршащих заграничных куртках. А те, кто собирается в рейс, одеты скромно, по-рабочему. Их провожают девчонки, жены.

Как-то так получается, что вернувшиеся из рейса рассаживаются в катере по одному борту, а уходящие — по другому. Катер населен пополам печалью и радостью. Сквозь разухабистый шейк, извергающийся из портативного магнитофона, пробиваются обрывки разговоров:

— Ну, братцы, сегодня гульнем!

— Ты смотри пиши, не ленись! Радиограммы раз в неделю, а письма два раза в месяц. Обещаешь?

Рябинкин был в рядах уходящих. Его никто не провожал: со стариками родителями он простился на пороге отчего дома. Там, на берегу, он петушился перед матерью, никак не соглашавшейся отпустить его в море, доказывал ей, что он, во-первых, старый моряк (один раз ходил на прогулочном катере), во-вторых, физически сильный человек (четвертую неделю занимается с гантелями) и, в-третьих, неплохо знает свое дело (прямая дорога была в аспирантуру). Теперь Рябинкину не надо притворяться, и он с тревогой думал о предстоящей встрече с морем, о неизбежной качке и о своей деятельности в качестве преподавателя судового УКП. Никогда он еще не учил взрослых, это они его всю жизнь учили.

Взвыла сирена. «Накат» уткнулся носом, увенчанным автомобильной шиной, в высокий борт рефрижератора «Новгород».

— А, шкраб! — весело приветствовал Рябинкина помполит, когда тот разыскал его и представился. — Это хорошо, что вы идете с нами. Шкрабы нам во как нужны!

Рябинкину понравилось словцо, которым окрестил его первый помощник капитана. Так в двадцатые годы называли учителей. В слове «шкраб» (школьный работник) слышалось что-то морское.

— А как вас звать-величать?

— Иван.

— А по батюшке?

— Не надо меня по отчеству — просто Ваня…

— Нет, надо. Запомните, молодой человек, «простованя» отныне не существует. Есть Иван…

— Васильевич.

— Иван Васильевич, преподаватель.

Помполит мало походил на моряка: был он сутуловат, близорук, китель с золотыми шевронами на рукавах был мешковат. Помполитова манера говорить была типично учительской: он произносил слова громко и отчетливо, повторял отдельные фразы и слова. Рябинкин подумал, что первый помощник, возможно, тоже был когда-то учителем. Словно угадав его мысли, помполит заметил:

— А ведь мы с вами коллеги. Я бывший шкраб. Бывший шкраб. А зовут меня Юрий Петрович.

«Новгород» взял курс на север, в район промысла. В дни перехода Рябинкин создавал школу. В этом ему активно помогал Юрий Петрович.

«Внимание, товарищи! — заговорил сразу во всех каютах искаженный судовой трансляцией голос помполита. — На нашем судне начинает работу учебно-консультационный пункт заочной средней школы рыбаков. Всем желающим повысить свое образование можно записаться в тридцать пятой каюте у преподавателя Ивана Васильевича. Повторяю…»

Рябинкин выслушал это сообщение, сидя у себя в каюте. «Ну, держись, — сказал он сам себе, — сейчас начнется столпотворение!»

Первой ласточкой был симпатичный очкарик, похожий на молодого профессора. Он постучался, вошел и спросил сочным басом:

— Здесь записывают в школу?

— Да, да, садитесь.

Круглым женским почерком Рябинкин записал в журнал анкетные данные очкарика: Алексеев Алексей Алексеевич, второй электромеханик, тридцать лет. Образование у «профессора» было неполное восьмилетнее, точнее, семь классов.

На протяжении всей процедуры «трехэтажный» Алексеев сидел почему-то с испуганным видом, односложно отвечая на вопросы. Когда все формальности были закончены, он задержался и высказал то, что, видимо, давно его мучило:

— Только я, это, десять лет не учился. Все забыл. А?

— Ничего, — покровительственно сказал Рябинкин. — Поможем. — И крикнул в дверь: — Следующий!

Следующего не было. Столпотворения — тем более. «Новгородцы» явно не могли за столь короткий срок преодолеть психологический барьер на пути к сияющим вершинам знаний.

Просидев в одиночестве и унынии до вечера, Рябинкин хотел было уже собирать чемодан, когда в каюту чуть не строем вошли «в чешуе, как жар горя» — нет, не тридцать три богатыря, а десять матросов-молодцев во главе с бригадиром Артемом Хижняком. Это были сильные, мужественные люди, способные выдюжить все, даже учебу в школе. Они дружно записались в восьмой класс, сделали «кру-гом» и вышли, застревая плечами в дверях.

Рябинкин повеселел. Бодро напевая «Ты не печалься, ты не прощайся, все впереди у нас с тобой», он приготовил новую пачку зачетных книжек. Но запись пошла на убыль: три, два, один — и остановилась.

— Остальные — либо слишком робкие, либо слишком образованные, — сказал Рябинкин помполиту.

— На судне сто шестьдесят человек, — отвечал Юрий Петрович. — И насколько мне известно, далеко не все имеют среднее образование. Далеко не все. Надо действовать, дорогой коллега, надо действовать!

И шкрабы, бывший и нынешний, стали действовать. Помполит выступил с пламенной речью о всеобуче на судовом собрании, Рябинкин написал в стенную газету заметку под лихим, очень свежим заголовком: «Учиться — никогда не поздно!» Все это не сдвинуло дело с мертвой точки: экипаж стоял насмерть! Тогда шкрабы от призывов перешли к открытым боевым действиям: они двинулись по судну в поход «За ликбез». Один взял на себя правый борт, другой — левый. Результаты оказались неплохими: двадцать девять человек сагитировал помполит, остальных — Рябинкин. Всего записали тридцать.

В район промысла «Новгород» пришел в воскресенье. Мороз и солнце — день чудесный! Скажите, сухопутный читатель, чему вы посвящаете свои выходные (у вас их два!)? Вылазке на природу или в театр, семье или рыбалке, телевизору или «пульке», на худой конец? В любом случае вы счастливчик. В море нет выходных, как нет ни отпусков, ни каникул. Здесь царит единая рабочая неделя длиной в несколько месяцев, имя которой — путина!

Именно в нерабочий для береговых предприятий день морское предприятие — производственный рефрижератор «Новгород» — приступило к работе. Едва судно легло в дрейф, как со всех сторон к нему устремились неведомо откуда появившиеся рыболовные траулеры. Они неслись к рефрижератору наперегонки, словно пчелы к улью, желая поскорее сдать добычу и вернуться в промысловые квадраты за морским взятком — рыбой.

С опередившего всех СРТ «Щука» летит выброска, заводятся швартовы. Ловцы, здоровенные бородатые парни в оранжевых робах, стоя по колено в сверкающем, как ртуть, хеке, приветственно машут «новгородцам». Пока идет швартовка, рыбаки и обработчики весело перекликаются:

— Эй, «Щука»! Как хек?

— Рыбка — первый сорт! Сами бы ели, да денег надо!

— Спускайте трап, черти полосатые!

«Новгородский» лебедчик подает на траулер «парашют», там его быстро наполняют, и вот первая рыба на рефрижераторе. Блестящая, с упоительным свежим запахом, она водопадом обрушивается в бункер, напоминающий воронку, а оттуда по желобу течет вниз, в морозильное отделение. Чайки, пикирующие на судно, возмущенно галдят: люди из-под носа у них забирают рыбу.

Это воскресенье было рабочим днем и для Рябинкина. Он усердно готовился к урокам: предстояло провести занятия сразу в трех классах — в восьмом, пятом и десятом. Его немного смущало, что в пятом классе числилось всего два ученика, в десятом — пять, зато в восьмом было двадцать человек.

В море люди не знают, что им делать со своими волосами.

Одни стригут голову под нуль, другие обрастают подобно кубинским барбудос. Едва вышли из порта, как многие «новгородцы» начали терпеливо выращивать бороды. Особенно старались матросы-морозильщики. Комсостав же держался. Только судовой медик Аскольд Иванович отпустил эспаньолку, сделавшую его похожим на опереточного злодея.

У Рябинкина на этот счет сомнений не возникло — учителю быть бородатым непедагогично! Но, войдя в красный уголок, где ждал его восьмой класс, он пожалел, что не поддался всеобщему увлечению. На него с любопытством смотрело двадцать бородатых физиономий. Чисто выбритый, с детским румянцем на щеках, Рябинкин походил на юнгу, попавшего в общество корсаров. Покашляв для солидности, он заговорил неожиданным для самого себя басом:

— Значит, так, товарищи. Я буду читать у вас лекции по русскому языку, литературе и истории. Параллельно будем выполнять практические работы: диктанты и изложения. Потом я приму у вас зачеты по названным предметам, а остальные примут преподаватели, которые приедут позже. Весной проведем на судне экзамены, и на берег вы вернетесь уже с восьмилетним образованием. А кто захочет — сможет продолжать учебу в девятом. Если есть вопросы, пожалуйста.

Вопросов было много.

— Когда будет горячая вода?

— Почему не всем морозильщикам выдали свитера?

Один вопрос имел даже отношение к русскому языку: как правильно говорить «кета́» или «ке́та»? За этот вопрос Рябинкин ухватился как за спасательный круг.

— На этот счет нет устоявшего мнения, — сказал он. — На Дальнем Востоке говорят «ке́та», а в западных областях «кета́». Обратились как-то за разъяснениями к академику, специалисту в области русского языка. Ученый ответил: «Спросите у тех, кто добывает эту рыбу. Как они говорят, так и следует говорить всем». А поскольку кету ловят у нас, на Дальнем Востоке, наш вариант произношения имеет приоритет.

— Толковый парень, видать, этот академик, — заметил матрос Лекарев.

— Несомненно, — подтвердил Рябинкин.

Ученики делали чудовищные ошибки, Рябинкин засомневался даже, учились ли они вообще когда-нибудь в школе. Лекарев, например, в фамилии Тургенев вместо «г» написал твердый знак и никак не мог понять, в чем же тут ошибка. «Первенец» Рябинкина — Алексеев — после каждого слова ставил запятую, считая, очевидно, что чем больше их, тем грамотнее письмо. Другие, наоборот, вообще игнорировали знаки препинания.

Рябинкиным овладело раздражение. Неприязненно глядя на растерянных, беспомощных бородачей, он мысленно говорил им: «Дети ваши больше знают! Хотя бы у них поучились!»

Ученики и сами заметили, что русский язык не только велик и могуч, но и довольно-таки труден.

— Не осилить нам это дело, братва! — вздохнул кто-то.

— Прекратить разговоры! — сердито сказал Рябинкин. — Запишите задание на дом.

Он велел повторить половину учебника и сделать полтора десятка письменных упражнений. Ушел в недобром расположении духа.

Но это было только начало!

После ужина Рябинкин ждал десятиклассников. Поскольку кораблестроители оказались людьми недальновидными и не предусмотрели на судне помещения для школы, занятия приходилось проводить в своей каюте.

Ученики не шли. Рябинкин позвонил на мостик и попросил вахтенного штурмана объявить по трансляции, что в каюте № 35 состоится урок по литературе для десятого класса. В динамике щелкнуло, и ломкий юношеский голос третьего помощника объявил, правда, в более категоричной форме, чем его просили:

«Всем десятиклассникам срочно собраться в каюте № 35!»

Из пяти записавшихся явились наконец трое: две разодетые в пух и прах девушки и парень в грязной робе и сапогах. Постучав для порядка карандашом по столу, Рябинкин приступил к лекции «Русская литература 60-х годов XIX века». Это был обстоятельный, аргументированный рассказ с глубоким анализом, и профессор Трофим Иванович порадовался бы за своего воспитанника. Он блистал эрудицией и остроумием, цитировал наизусть классиков и ныне забытых литераторов.

Слушатели вежливо притворялись заинтересованными, а на самом деле скучали. Матрос Селезнев то и дело оглядывался на дверь, словно ожидал кого-то, кто освободил бы его от обязанности сидеть здесь и слушать; Пачинкина строила преподавателю глазки, и только смуглая, похожая на испанку, буфетчица Тамара Берг добросовестно строчила в тетрадке.

В динамике вновь щелкнуло:

«Палубной команде выйти на швартовку!»

Селезнев облегченно вздохнул, пробормотал извинение и, грохоча сапогами, скрылся за дверью. Оставшись с девушками наедине, Рябинкин почувствовал себя как-то неуютно и скомкал блестяще начатую лекцию.

Самое тяжелое, однако, осталось на десерт — пятый класс. Рябинкин ликвидировал его как класс до первого урока. Дело в том, что один из двух учеников дезертировал, не начав учиться. А второй оказался настолько слаб, что, взаимно промучившись час, мучитель и мученик расстались без особого сожаления. «С этим придется заниматься индивидуально, начиная с аз и буки», — озабоченно подумал Рябинкин.

К концу дня он был так измочален, что, когда в кают-компании помполит поинтересовался, как прошло у шкраба боевое крещение, Рябинкин лишь сделал неопределенный жест рукой. Говорить он уже не мог.

ЖАРКИЙ ДЕНЬ ВО ЛЬДАХ

Вот что должен знать матрос:

«Майна!», «Вира!», «Стоп!» и «SOS!».

Кто не знает, кто не понимает —

амба!

Песенка Фомы и Филиппа из оперетты «Вольный ветер»

Рябинкина, стоявшего у борта, от воспоминаний отвлекла забавная сценка в море. Хозяева здешних мест, сивучи, высунувшись из воды и опершись ластами о льдину, тоскливо смотрели на проходившее мимо них судно. Они были похожи на пассажиров, засидевшихся в буфете морского вокзала и отставших от своего парохода.

«Новгород» полным ходом шел в район перегруза. До «Камчатки», поджидающей его во льдах, остались считанные мили. Капитаны уточняли по радиотелефону подробности предстоящей швартовки, матросы вываливали за борт толстые колбасы кранцев, а помполит с киномехаником готовили жестянки с кинолентами для обмена. Трюм, разинув свою широкую пасть, показывал чрево, уставленное тысячами картонных коробок с мороженым хеком.

Свободные от вахты моряки и обработчики, с трудом вырываясь из объятий Морфея, со вздохом влезали в робы. На перегруз выходят все — таков рыбацкий закон. Об уроках в такой день и речи быть не могло, и «пролетарий умственного труда» Рябинкин напросился грузчиком в бригаду Хижняка. В почти ненадеванном ватном костюме, пожалованном ему с плеча самого боцмана, он подошел к бригадиру. Тот зычным голосом командовал:

— Лекарев, Брагин — к Седову на первый трюм! Василь — на лебедку! Кто тальманить будет? Ты, что ли, Тамара? Чего ж стоишь, как засватанная, живо! А вы все на второй…

— А я куда? — робко спросил шкраб своего ученика.

Хижняк критически оглядел тщедушную фигуру Рябинкина, утонувшего в ватнике, на мгновение задумался.

— «Майна-вира» хотите?

— А что это такое?

— Как вам объяснить… Ну, в общем, командовать лебедчику, когда поднимать или опускать строп. Короче, «майна-вира».

— Наверное, это самая легкая работа?

— Что вы, что вы! Самый ответственный участок… Идите вон туда, ко второму трюму. Сейчас начинаем.

Рябинкин пошел в указанном направлении, но тут же вернулся.

— Простите, когда кричать «майна», а когда — «вира»?

— «Майна» — «опускать», «вира» — «поднимать».

— Благодарю вас.

Рябинкин встал не там, где надо, и сразу же нарушил правила техники безопасности. Хохмач лебедчик пропел ему сверху козлетоном:

Ой да ты не стой, не стой

Под моей стре-е-елой!

Рябинкин отошел к трюму и стал смотреть вниз, где суетились, накладывая коробки с рыбой на поддон, моряки. То и дело он повторял про себя: «майна» — «опускать», «вира» — «поднимать». Господи, не забыть бы… Ему вдруг вспомнился случай из жизни известного артиста, который на заре своей кинематографической молодости получил роль с единственным словом: «Разрешите?» Переволновавшись, он забыл свою более чем немногословную роль.

Строп готов. Снизу нетерпеливо машут Рябинкину. Он испуганно кричит:

— Вирайна!

Мгновение на палубе стоит мертвая тишина. Потом раздается такой дружный хохот, что в нем тонет вой лебедок. Деликатный Хижняк, борясь с улыбкой, ободряюще кивает Рябинкину: ничего, мол, бывает с непривычки. Шкраб алеет.

Строп с готовой продукцией переплывает по воздуху на «Камчатку» и скрывается в тамошнем трюме. Работа продолжается.

Через несколько минут учитель, окончательно запутавшийся в терминологии грузчиков, совершает еще одну филологическую ошибку, едва не ставшую трагической. Сбитый с толку лебедчик резко передергивает рычаги, полный строп, уже показавшийся из трюма, судорожно дергается, и тридцатикилограммовая коробка со свистом авиабомбы летит вниз. Рябинкин в ужасе закрывает глаза.

— Что там за олух на «майна-вира»! — раздается сердитый бас из трюма.

Слышно, как тенорок его увещевает:

— Тише ты! Это же наш учитель!

— Еще бы немного, — ворчит бас, — и он бы лишился своего лучшего ученика.

Рябинкин, потупившись, стоял перед суровым бригадиром. Покаянная поза учителя хорошо знакома любому школьнику, она означала: я больше не буду. Хижняк прозрачно намекнул Рябинкину, что если тот отойдет в сторонку и будет спокойно там стоять, то он окажет тем самым большую помощь экипажу в погрузочно-разгрузочных работах. Рябинкин заалел и неожиданно заартачился:

— Я пойду тогда работать в трюм!

В трюме холоднее, чем на верхней палубе, но красные потные лица работающих здесь моряков напоминали о парной. «Новгородцы» бегом проделывали путь от штабелей с коробками к поддону и обратно, в считанные минуты накладывая строп. Рябинкин включился в этот стремительный темп и сразу согрелся после неудачного «майна-вирства».

Странное дело — коробки с мороженым хеком, вопреки правилам, были разного веса. Первая, принесенная Рябинкиным, весила, как положено, тридцать килограммов, пятая не меньше сорока, а десятая уже и все пятьдесят.

— Почему они разного веса? — задыхаясь, спросил Рябинкин у проносящегося мимо матроса.

— Что вы! — удивился тот. — Все по тридцать кило. — И посоветовал: — Вы не на животе их носите, а на плече — так легче будет.

Рябинкин сначала бегал как все, потом в порядке частной инициативы перешел на спортивную ходьбу, а еще через полчаса он уже ползал по трюму, как обалдевшая от зимней спячки муха по стеклу; на поворотах его заносило. Он знал, что к спортсменам приходит второе дыхание, и надеялся, что и с ним это произойдет. И ведь произошло! Второе дыхание пришло к почти бездыханному Рябинкину в тот момент, когда он стал ловить на себе насмешливые взгляды: дескать, это тебе не тетрадки править!

«Ах так! — мысленно возопил учитель, и в нем проснулся студент. — Что я, кроссы не бегал? Пульманы с углем не разгружал? На стройке не работал? Смотрите и удивляйтесь!»

И после двадцатой коробки, весившей, как ему казалось, добрый центнер, к последующим вернулся их первоначальный вес. И носить их Рябинкин стал на плече, что действительно оказалось легче. И вновь он стал бегать трусцой, вспомнив, что такой вид бега рекомендуется врачами.

Но вот сверху гаркнули: «Шабаш!» — и все охотно повиновались. Тут-то у Рябинкина заболело все, что только могло болеть, и пульс застучал во всех частях тела. С великим трудом поднялся он из трюма и, держась обеими руками за поясницу, поплелся в каюту. Думы его были о койке. О том, как он ляжет в нее, как разбросает тяжелые, словно поленья, руки и будет лежать долго-долго, пока не вытечет из него капля за каплей усталость.

Он поражался, слушая разговор матросов, работавших с ним в одной бригаде:

— Сань, Гринь, вы куда счас?

— В душ, а потом «козла» забьем.

— Пойдем на «Камчатку», там, говорят, танцы будут.

Рябинкин открыл каюту, упал на стул и принялся стаскивать валенки. Это занятие отняло у него остатки сил.

Кто-то постучал в дверь и, не ожидая приглашения, открыл ее. Словно столб огня, в каюту ворвалось высокое и рыжее существо женского вида, в черных брюках. Незнакомка спросила:

— Простите, это вы учитель?

— Да, а в чем, собственно, дело?

— Потрясающе! Скажите, я раньше вас нигде не видела?

— Вряд ли.

— И на вашем судне есть школа?

— Да, есть. Я вас слушаю, — говорил Рябинкин, вынужденный стоять, поскольку стояла гостья.

— Значит, меня не разыгрывали! — радостно сказала незнакомка. — А сколько в вашей школе учителей?

— Я один.

— Да ну! А директор? Завуч?

— Я и директор, и завуч. Един в трех лицах.

— Может, вы же и ученик? — съехидничала гостья.

— Послушайте! — взорвался Рябинкин. — Я не расположен шутить на данном отрезке времени. Или вы скажете, что вам нужно, или я… лягу спать!

— Я хочу поступить в вашу школу.

— С этого бы и начинали, — буркнул Рябинкин и, выдвинув ящик стола, достал новую зачетку. — Фамилия, имя, отчество?

Незнакомка представилась.

— В какой класс пойдете?

— А какие у вас есть?

Рябинкин усмехнулся:

— С пятого по десятый.

— Ого! Размах! Я в любой могу.

— Сколько классов кончили?

— Классов? Десять. Но я…

— Значит, хотите в десятый?

— Могу в десятый. Мне все равно.

— Странный вы человек. Вы с какого судна?

— С «Камчатки».

— А там разве школы нет?

— Нет. Я вообще не знала, что на судах теперь есть школы. Это многое меняло бы…

— Насовсем к нам перешли?

— Временно.

— Кем работаете?

— Как кем? Вы же меня к себе в школу берете!

— Вы что же, думаете, кроме школы, вам нечем будет здесь заняться? Это ведь не прогулочная яхта, а производственное судно.

— Я работы не боюсь. Я все умею делать! — не моргнув глазом, заявила гостья.

— Гм… Впрочем, это не мое дело. С жильем устроились?

— Да, наш старпом попросил вашего, и тот меня устроил к бухгалтерше. У нее двухместная каюта.

— Хорошо. С десятым классом проведем занятия завтра, если к тому времени перегруз закончится. Уроки или в красном уголке, или в моей каюте. Ясно?

Самоуверенная гостья ушла, а Рябинкин бросился в койку, засыпая на лету.

Проснулся он поздно утром, точнее — к обеду. Покачивало. В иллюминатор виднелся уже не борт «Камчатки», а бескрайний голубой простор. Ночью перегруз закончился, и суда разошлись, как… в море корабли.

Рябинкин взглянул на часы, ахнул и хотел было встать, но тут же со стоном отказался от этой поспешной попытки: тело было каким-то избитым, чужим. Пришлось поднимать его с постели по частям. После обеда измученный учитель отправился на поиски своих учеников. Они были в красном уголке. Из-за неплотно прикрытой двери доносились голоса:

— A плюс b плюс c… корень квадратный… минус b в кубе. Так… правильно. Смелей раскрывайте скобки, смелей… Кто ему поможет?

Рябинкин, недоумевая, заглянул. Напротив десятиклассников с менторским видом стояла та самая девица, которая вчера чуть не довела его до белого каления. «Не забыла математику, — подумал он. — Интересно, как русский пойдет у нее?»

Рябинкин открыл дверь, все обернулись.

— Что, уже познакомились? — приветливо спросил он. — Это наша новая ученица.

— Вы хотели сказать: учительница? — строго поправила Люба, точнее, Любовь Ивановна Химкина.

— В каком это смысле? — глупо спросил Рябинкин.

Ученики с непонимающими улыбками смотрели то на одного преподавателя, то на другого. Люба сказала:

— Сделаем перерыв.

Моряки вышли в коридор, и вскоре в щель поползли оттуда синие струйки дыма.

— Вы же сами вчера меня на работу приняли! — зло говорила тем временем Люба. — Чего же теперь ставите меня в неудобное положение?

— Я записал вас в десятый класс. Думал, вы учиться хотите…

— Я — учиться?.. Я преподаватель математики, как вы не можете это понять?!

Теперь Рябинкин понял и аж засветился счастьем. Второй учитель — он давно об этом мечтал! Многие на судне не верили в школу как раз по этой причине: преподают русский язык, литературу и историю, а будет ли математика и физика — задача с двумя неизвестными. А без математики что ж за учеба? Грех один, как сказал бы М. Зощенко.

Да и легче будет вдвоем и веселее. И Люба уже не казалась Рябинкину такой несимпатичной, как вчера.

— Значит, вы математик?

— Да. Только верьте мне на слово: диплом остался на берегу.

— Потрясающе! Скажите, а физику возьметесь преподавать?

— Возьмусь.

— Чудесно! А химию?

— Увы, помню только формулу воды.

— Ну, спасибо вам за то, что вы приехали! Это просто замечательно! Дайте я вас поцелую!

— Я замужем, — сухо сказала Люба и приоткрыла дверь. — Продолжим занятия, товарищи.

ОБЛОМОВЩИНА

— А ну их, чего я там не видел?..

…В школу я ходить не люблю.

О’Генри. «Вождь краснокожих»

Каким же образом Любовь Ивановна Химкина оказалась на «Новгороде»? Признаться, меня самого удивляет то, с какой легкостью эта энергичная женщина перемещается в пространстве. К тому времени, когда «Камчатка» загрузилась рыбопоклажей и собиралась повернуть к берегу, Люба, еще не пришедшая в себя после разговора со старпомом, не знала, что же ей дальше делать.

— Я не вернусь домой, не повидавшись с Петей, — твердила она в ответ на призывы Инессы Павловны быть благоразумной.

И докторша огорченно вздыхала: как говорится, медицина в таких случаях бессильна. Выход подсказал старпом. Он забежал в каюту доктора за полчаса до отхода судна.

— Что же вы сидите? Я думал, вы давно уже… перешли на «Новгород». Мы ведь передали им снабжение для «Перми», «пермяки» рано или поздно придут за ним. Улавливаете?

— Улавливаю!

И точно молния шарахнула по каюте — Люба бросилась собираться. Сборы были недолги, так как героиня наша жила по принципу: «Все мое ношу с собой». Через минуту она прощалась с «камчадалами». Инесса Павловна, прижимая Любу к груди и орошая ее слезами, лепетала напутственные слова и умоляла не делать больше глупостей — просьба, согласитесь, трудновыполнимая для Любы. А Николай Николаевич, провожая ее на «Новгород», бодро говорил:

— Главное — не волноваться первые восемьдесят лет! Супруга вы обязательно встретите. Кстати, на «Новгороде», я слышал, есть школа, можете там поработать это время. Это лучше, чем плавать «зайцем».

«Новгородское» начальство не спешило, однако, принять на борт личность без удостоверения личности. Николай Николаевич убеждал командиров в благонадежности Любови Ивановны.

— Документы гражданки Химкиной, — уверял он, — затребованы с берега и скоро прибудут.

— Постойте, постойте! — вскричал помполит Юрий Петрович, хотя Люба и не собиралась уходить. — Вы ведь преподаватель, так сказать, шкраб? А нам как раз не хватает второго преподавателя.

И Юрий Петрович так выразительно посмотрел на капитан-директора, что тот сдался.

Так Любовь сменила «камчатскую» прописку на «новгородскую». О ее визите к Рябинкину мы уже знаем. Второй визит был в радиорубку. На «Пермь» ушла длинная и нежная, как воркование голубки, радиограмма, в которой наряду с традиционным «люблю-скучаю» имелось и конкретное сообщение: «Работаю «Новгороде» надеюсь скорую встречу».

Люба наивно полагала, что, получив радиограмму, ее Одиссей на крыльях любви со скоростью чайки покроет расстояние в несколько сот миль, разделяющее «Пермь» и «Новгород». Тем более, что была и казенная надобность — получить снабжение. Но прошло несколько дней — не было ни Пети, ни радиограммы от него. «Пермь» хранила зловещее молчание.

И вот, как говаривала Шехерезада, все, что было пока с Любовью. Что же касается ее коллеги Рябинкина, то он сидел у себя в каюте и разговаривал сам с собой, то есть с тем невидимым оппонентом, которого называют обычно внутренним голосом. Послушаем этот диалог.

Р я б и н к и н. Хотя в литавры бить, пожалуй, преждевременно, можно сказать, что дела в школе идут совсем неплохо.

В н у т р е н н и й  г о л о с. Ты хотел сказать: не совсем плохо?

Р я б и н к и н. Гм… Ну, пусть так. Но, согласись, за такой короткий срок сделано все-таки немало: создана школа, налажен учебный процесс. Сеем, так сказать, «разумное, доброе, вечное».

В н у т р е н н и й  г о л о с. Сеять-то ты сеешь, да только неглубоко пашешь.

Р я б и н к и н. Да, уровень знаний учеников оставляет желать лучшего. Но ведь стараюсь я, сам знаешь… Может, я слишком молод для своих не слишком молодых учеников? Как говорил третьегодник одной юной учительнице: «Молоды вы еще меня учить!»

В н у т р е н н и й  г о л о с. Молодость тут ни при чем: в твоем возрасте некоторые профессорами становятся.

Р я б и н к и н. Ты больно строг ко мне. Не забывай, в каких условиях я работаю.

В н у т р е н н и й  г о л о с. Знаю, знаю! Ты сейчас заговоришь о так называемых объективных трудностях: море, посменная работа учеников, нехватка учебников и вообще литературы, отсутствие помещения для занятий. Но вспомни шкрабов, тех первых, которые работали в красных ярангах и избах-читальнях, у которых урок зачастую прерывал не школьный звонок, а выстрел из кулацкого обреза! Но они не ныли…

Р я б и н к и н. И я не ною! Я даже настроен оптимистически. Вон Гарифуллин в диктанте на сто слов уже делает не пятьдесят ошибок, а всего тридцать. Многие сдали зачеты по истории. В общем, дела идут, только…

В н у т р е н н и й  г о л о с. Что только? Договаривай! Имей мужество признаться, что скоро ты останешься без учеников. Ведь уже четверть учащихся бросили школу.

Р я б и н к и н. К сожалению, это правда. И это ужасно! День и ночь я ломаю голову над тем, как приостановить массовое дезертирство. Так ничего и не придумал. Посоветуй что-нибудь… Молчишь…

Рябинкин и его внутренний голос задумались.

Пришла Люба. По ее печальному лицу нетрудно было догадаться, что она была — в который раз! — в радиорубке.

— Нету? — спросил все же Рябинкин, который к тому времени стал поверенным в сердечных делах своего коллеги.

— Нету.

— Да-а… — посочувствовал Рябинкин.

И, скорбно поджав губы, почтил Любину беду минутой молчания. Потом со вздохом сказал:

— А тут еще в школе дела ни к черту…

— А что в школе? — встрепенулась Люба.

— А то, что трещит школа по швам. Человек десять не ходят на занятия, половина выпускного восьмого класса во главе с бригадиром Хижняком. Да и те, кто ходят, скорее повинность отбывают. Сегодня Лекарев заснул на уроке. Десятый класс не сдает сочинения по «Обломову», видать, самих обломовщина заела. В общем, не хотят учиться, черти этакие.

— Знаете, Иван Васильевич, — горячо возразила Люба, разом забывшая о своих неприятностях, — мне кажется, мы сами во многом виноваты. Живем оторванно от жизни экипажа, не замечаем, что происходит вокруг нас. Кроме кают-компании, никуда не ходим, не посоветуемся, не говорим «за жисть» с моряками и обработчиками. Лекарев заснул на уроке — мы ругаемся, а не знаем того, что тот же Лекарев вчера на морозке рыбы установил рекорд и, конечно, навкалывался.

Рябинкин понимал, что Люба только из тактичности говорит «мы». В данном случае надо было бы употреблять другое местоимение. Люба знает все судовые новости, часто бывает в цехе, на мостике, в машине…

— Или вот наша требовательность, — продолжала Люба. — Вещь, бесспорно, необходимая, но она не должна быть чрезмерной. Знаете, какую поговорку придумали наши ученики: «Легче перенести шторм восемь баллов, чем получить три балла по русскому!» Так мы отпугиваем учащихся от школы. Вы молодец, Иван Васильевич, что занимаетесь с Гарифуллиным индивидуально, так, наверное, надо заниматься с каждым. Поменьше давать заданий «на дом», все равно их не делают, и не увлекаться фундаментальными лекциями… Но я, кажется, сама прочитала целую лекцию, — спохватилась Люба. — Может, я чего не так сказала?

— Да нет, все в основном правильно, — пробормотал зав УКП, — только я не согласен с вами, Любовь Ивановна, в том, что надо снижать требовательность! Кому многое дано, с того многое и спросится! Я отдаю им все, что знаю сам, и если б они не ленились…

— Ну вот! Да не ленятся они! Только трудно им: большой перерыв был в учебе, нетренированная память и тяжелая физическая работа… Вы поставьте-ка себя на их место!

Рябинкин вспомнил перегрузку судна и молча покрутил головой. Люба поняла этот жест в положительном смысле и удовлетворенно сказала:

— То-то! А что касается дезертирства, то тут у меня есть одна мысль.

И она прямехонько направилась в каюту бригадира матросов-морозильщиков Артема Хижняка.

Хижняк был высокий, широкоплечий человек, лет тридцати пяти, его светлые вихры густы, всегда взлохмачены и расчесываются, по-видимому, только пятерней. У него суровое и упрямое выражение лица. На занятиях он был сосредоточен, одергивал шумливую молодежь, без всякой ложной стеснительности говорил «не понял», когда не понимал. Но по мере углубления в школьные премудрости Хижняк начал чувствовать себя как бледнолицый в индейских джунглях. Он терялся, злился, ударял себя кулачищем по голове и восклицал: «Вот дурная башка!» Такое самобичевание пугало Рябинкина и Любу — ведь бросит учиться, — и они принимались говорить о его способностях, недюжинной силе воли и т. д. На этом психологическом допинге Хижняк продержался недолго: вот и он один раз не пришел на занятия, затем пропустил еще два. Ну нет, дорогой, мы еще поборемся с тобой за тебя!

Из-за двери каюты бригадира доносились взрывы хохота. До начала смены еще час, и обработчики посвятили его потехе, то бишь травле. Когда Люба вошла, матрос Селезнев как раз приступил к очередному анекдоту. При виде учительницы он поперхнулся и закончил смущенно:

— Ну, в общем, там очень смешно было…

— Любови Ивановне наш пламенный! — заорал морозильщик с черными ноздревскими бакенбардами.

Его фамилия была Шутов, а Люба про себя называла его «шутов гороховый». Как в каждой деревне есть свой дурачок, так в каждом коллективе есть хохмач, выдающий себя за юмориста и рубаху-парня. Десяток-другой затасканных шуток помогает ему слыть остроумным, болтливо-общительным. Моряки знают истинную цену таким болтунам, но великодушно мирятся с ними: а, пусть их треплются, лишь бы не скучно было! Шутов трепался много и заслужил кличку «Трепанг». Бывший моряк торгового флота, он почти каждую свою байку начинает словами: «Заходим мы раз в Сингапур…»

— Вы не думайте, я способный, — подмигнув приятелям, начал Трепанг. — У меня с детства страсть к полиглотству. Могу, например, объясниться в любви на десяти языках. Не верите? Считайте: ай лав ю, же ву зем, их либе дих, во ай нин… Надо записаться к вам в ученики.

— По-моему, вы и так достаточно образованны, — сказала Люба с иронией.

— Засохни, Трепанг! — буркнул недовольно Хижняк. Он уже догадался о причине визита учительницы, и краска стала медленно заливать его широкое лицо.

— Мне надо поговорить с вами, Артем Денисович, — сказала Люба.

— Они хотят поговорить тет-а-тет, — прокомментировал ее слова Трепанг. — Наверное, наш «бугор» не приготовил уроки, и сейчас ему будет выволочка. Ладно, не сверкай глазами — уходим. Пошли, ребя, я расскажу вам хохмический случай. Заходим мы раз в Сингапур…

Люба и Хижняк остались одни.

— Как ваше самочувствие? — спросила она.

— Да ничего…

— А может, болит что-нибудь все-таки?

— Да нет. С чего вы взяли?

— Эх, Хижняк, Хижняк! Будь вы помоложе, я бы рассказала вам, для чего люди учатся. Но ведь вы это и сами прекрасно знаете, и своему сыну, когда он притаскивает двойку, втолковываете.

Артем Денисович возвышался даже над высокой Любой, и свои гневные тирады она бросала снизу вверх. Потом догадалась усадить его, оставшись сама стоять, и сразу почувствовала себя на высоте положения.

— Мало того что вы сами не ходите на занятия, вы и другим пример показали. А ведь вы бригадир, воспитатель, так сказать!..

Расчет оказался точным. Хижняк вскинул голову, спросил:

— Неужто бросили? Кто? Наверняка Саша Молочный… А еще кто?

Люба назвала несколько фамилий.

— Ну, я им покажу, чертям! Ишь что выдумали! Так им, дуракам, повезло: школа на судне! Раньше мы об этом и не мечтали. А они учиться не хотят… — бормотал Хижняк, торопливо обуваясь. — Вы посидите минутку, я сейчас.

Ждать пришлось не минутку, а добрый час. Но не напрасно. Хижняк воротился сияющий и торжественно объявил:

— Внушение сделал — будут ходить! И не только моя бригада, все.

— Спасибо, Артем Денисович. Только знаете, что меня еще мучит…

— Что?

— Дисциплина на уроках стала хромать. Вот когда вы ходили на уроки, другое дело было…

— Обеспечим, Любовь Ивановна, обеспечим, — с готовностью сказал Хижняк, еще не подозревая, что попался. — Беру это дело на себя!

Когда Люба собралась уходить, Хижняк вдруг весело подмигнул ей:

— Ну и хитрая же вы, Любовь Ивановна!

Люба пожала плечами: дескать, а что остается?

— Только не пойдет у меня алгебра. Хоть убей, не пойдет!

Люба ответила Хижняку его же словами:

— Беру это дело на себя!

Рябинкин, находясь в великом смущении после разговора с Любой, вышел на верхнюю палубу. У левого борта качался на волне пришвартованный СРТ. Весь, от клотика до палубы, обледенелый траулер словно прибыл из Снежного королевства. Шла сдача улова. Рябинкин постоял возле бункера, глядя, как рыба смывается водой из шланга, исчезает в горловине. Дальнейший путь хека вплоть до превращения его в мороженую продукцию шкраб представлял себе смутно, как, впрочем, и работу матросов-морозильщиков. Его познания в этой области не шли дальше хранения продуктов в холодильнике «Бирюса», стоявшем на кухне в родительском доме.

Рябинкин из любопытства пошел следом за рыбой. Первым делом она попадает в «душ», устроенный во вращающемся барабане, затем, умытая, высыпается на бесконечную дорожку конвейера и едет дальше. Вперемешку с хеком на резиновой ленте лежат красивые, но ненужные предметы из обихода Нептуна: бородатые раковины, трясущееся желе медуз, гирлянды водорослей, синие пупырчатые крабы… Матрос длинной палкой с гвоздем на конце отбрасывает прилов в сторону.

Дежурный слесарь, бездельничающий в ожидании поломок, собирает крабов и кидает их в бочку с забортной водой. Туда же опускает шланг с горячим паром. Через несколько минут крабы сварились, и слесарь, ловко орудуя ножом, разделывает панцирь на ногах и клешнях, со скучающим видом пресыщенного гурмана жует редкий в наши дни деликатес. Отдал должное крабу и шкраб. Потом отправился дальше.

Кто сказал, что пекло там, где горячо? В помещении, куда попал Рябинкин, стоял лютый холод. Но это была настоящая преисподняя. Матросы-морозильщики с заиндевелыми бородами, в грубых свитерах и длинных резиновых фартуках работали как черти. Они хватали рыбу, сыплющуюся сверху по желобу, мигом набивали ею противни, на мгновение опускали в ванну с каким-то раствором, вынимали и ставили на полки железного сооружения, напоминающего этажерку. Едва «этажерка» наполнялась, как ее отправляли в морозильную камеру. Одна партия рыбы еще только ехала на морозку, другая в это время уже выезжала из камеры. Противни с грохотом выбивались по принципу изготовления детских куличей из песка, и пластины из смерзшихся рыб, покрытые глазурью, мчались по транспортеру к упаковщикам. Те быстро сооружали из картонных заготовок коробку, кидали в нее два блока хека, с невероятной скоростью обвязывали ее стальной проволокой и отправляли в трюм. Там росли монбланы из коробок с готовой продукцией.

Работали морозильщики молча, быстро и, как показалось Рябинкину, зло. Потухшие окурки прилипали к губам, лица у всех красные, напряженные, движения стремительные и автоматические. Это были поистине адские морозильщики!

Сквозь пар, плотно висевший в воздухе, Рябинкин с трудом различал лица своих учеников. Медлительный и сонный на уроках, Лекарев работал как заведенный, в считанные секунды наполняя противень: он был, по-видимому, здесь асом. А вон Брагин, которому никак не даются безударные гласные. Но как ударно он работает, как артистично выбивает противни! Без суеты, но сноровисто работает Хижняк, он ухитряется побывать на всех операциях, везде, где зорким глазом подмечает спад, усталость.

Вконец окоченевший, никем не замеченный шкраб выскользнул из морозильного отделения и поднялся наверх. «И так двенадцать часов, — думал он, — вот тебе и обломовщина!»

Вечером Рябинкин обошел почти всех своих учеников. «Знакомство состоялось. Лучше поздно, чем никогда!» — невесело подумал он, раздеваясь, перед тем как отойти ко сну. Но сон не шел.

Рябинкин лежал, глядя в белый подволок. Там, за столами, видел усталых людей, которые отстояли тяжелую вахту и вместо того, чтобы идти отдыхать, пришли учиться. А он, Рябинкин, злится и орет на них. Какой стыд! И как он этого раньше не замечал. Нет, братец, так у тебя ничего не выйдет! Ты можешь любить свой предмет, но ты обязан уважать людей, которых учишь ему. Не они для тебя существуют, а ты для них! Понял? То-то! Ну, а теперь спи. Впрочем, уже можно вставать…

А Люба в это время в десятый раз перечитывала радиограмму наконец с «Перми». Ее текст гласил:

«Судне таких нет тчк если это шутка то неудачная тчк посмотрите лучше себя тчк начальник рации Волосастов».

ХЭППИ ЭНД

Это не дождь шумит,

это не гром гремит,

это в глазах слезой

радость моя блестит.

Из песни

Как и раньше, автор не скрывает своих намерений: эта глава будет последней в повести. Не знаю, как читатели, а автор изрядно притомился, описывая приключения и переживания своих героев. Многие удивительные события, происходившие на «Новгороде», останутся за бортом нашего повествования. О них как-нибудь в следующий раз. А сейчас пора пришвартовываться, заводить конец на причал, другими словами, нарисовать счастливый конец, так сказать, хэппи энд. Причем такой конец, о котором читатель не сказал бы: «В жизни так не бывает!» Но до этого нашим героям предстоит еще несколько испытаний.

Ох, как трудно вести урок во время качки! Судно залезает на волну, палуба становится ребром, и к доске вы идете, как в гору. Но вот судно проваливается, и оставшийся путь вы проделываете бегом. На доске писать трудно: она пляшет, хлопает по переборке. Вы обличаете фамусовское общество или растолковываете бином Ньютона, а сами с ужасом чувствуете, как тошнота подступает к горлу.

Да, уважаемые сухопутные учителя, наша школа отличается тем, что находится не на Большой земле, а на большой воде, в океане, названном лишь по недоразумению Тихим. Тайфуны, носящие почему-то женские имена, очевидно, в честь известных скандалисток, здесь довольно частые гости. Одна из этих «Мери» или «Бетси» задела «Новгород» своим рукавом, и судно, не успев укрыться во льдах, начало штормовать.

Качка по-разному действовала на преподавателей УКП. Люба начинала страдать повышенным аппетитом. Рябинкин — отсутствием такового. Поскольку последнему приходилось хуже, уделим ему больше внимания.

Он кое-как оделся и, как пьяный, натыкаясь на переборки, побрел завтракать. Вышел на верхнюю палубу. Погодка стояла как в последний день перед Страшным судом. Взбесившееся море кидалось на судно, подбрасывало его, как необъезженная лошадь седока. Грохот волн, свист ветра, холодные брызги — все это разом обрушилось на Рябинкина.

Держась за протянутый мокрый леер, он пробежал по косо стоящей палубе и заскочил в надстройку. Скатерть на столе в кают-компании была мокрой, но все равно тарелки и чайники, как живые, ездили туда-сюда. Моряки как ни в чем не бывало пили чай, невозмутимо подхватывая ускользающие стаканы. Самый страдальческий вид был, конечно, у Рябинкина. Это дало пищу для шуток. Что касается пищи насущной, то она в него не пошла. После двух попыток одолеть бутерброд шкраб почувствовал потребность в уединении.

Потом он лежал в своей каюте, скрестив руки на груди и закрыв глаза. В голове все время почему-то вертелась песенка о матери-старушке, которая «напрасно ждет сына домой». Хижняк, зашедший звать Рябинкина на урок, понял все с первого взгляда. Молча повернулся и вышел. Затем вернулся и также молча положил возле койки воблу и несколько сухарей, долженствовавших спасти их мучителя от голодной смерти. Этим Рябинкин и жил целые сутки. На другой день шторм не только не утих, но усилился. Рябинкин снова не пошел завтракать.

В каюту заглянул помполит. Спросил нарочито бодрым голосом:

— Как дела у нашего шкраба?

— Плохо, — ответил Рябинкин и даже не узнал своего голоса. Это был не голос, а жалобное мычание.

— Ну, зря вы, дорогой, захандрили. И напрасно от еды отказываетесь. С полным трюмом, говорят моряки, легче качку выдержать.

— Не лезет ничего в мой трюм.

— А вы заставьте себя. И не думайте о качке. Лучше всего занять себя какой-нибудь работой.

«Намекает, что ли?» — мысленно обиделся Рябинкин.

Мучило его не столько то, что подумает о нем Юрий Петрович, сколько мысль о пропущенных занятиях. Ведь не за горами экзамены. Да и Любови Ивановне одной тяжело. Поэтому хотя на обед Рябинкин и не пошел, однако уроки решил провести. Он сжевал сухарь и, почувствовав слабый прилив сил, отправился в красный уголок.

Ох, как трудно вести урок во время качки!..

После занятий Рябинкина задержал Алексей Алексеев, рябинкинский первенец. Просил объяснить, где писать «пре», а где — «при». Просидели битый час, и, кажется, недаром. Увлекшись объяснениями, Рябинкин позабыл о качке, а вспомнив, спросил:

— Что, кончился шторм?

— Какое там! — усмехнулся Алексеев. — Шурует вовсю. Но это еще не шторм, а только репетиция. Вот к ночи начнется…

При этих словах шкраб опять почувствовал себя плохо.

Пришла Люба. Посидели, невесело помолчали. Оба они испытывали страдания: одна — душевные, другой — физические. Последние, как известно, преодолеваются легче. Люба, посмотрев в зеленое, перекошенное лицо коллеги, встала и взяла его за рукав:

— Пойдемте!

Рябинкин послушно, как бычок на веревочке, пошел за ней.

Ветер так прижал наружную дверь, что они с трудом ее отворили. Вышли на ют. Всюду, куда доставал взгляд, ревело и бесновалось седогривое море. Среди низко нависших туч стремительно мчалась какая-то птица.

— Смотрите, смотрите! — закричала Люба. — Это буревестник! — И торжественно начала: — «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный…»

В ее глазах плясали чертики, волосы бились на ветру рыжим пламенем. Ее возбужденное настроение, восторг перед буйной стихией передались Рябинкину, и он, позабыв о своем недомогании, тоже начал кричать:

— «То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и тучи слышат радость в смелом крике птицы…»

Их то и дело окатывало холодным соленым душем, но шкрабы ничего не замечали. Широко расставив ноги, глядя в клубящуюся мглу, закрывшую горизонт, они самозабвенно орали:

— «Буря! Скоро грянет буря!»

— Грянет, грянет, — проворчал случившийся неподалеку матрос Шутов. — Накаркаете! Ночью обещают десять баллов…

Но Люба и Рябинкин не слышали, были во власти стихии, стали ее частицей. Все их боли и беды отступили. В каюте Любу ждал приятный сюрприз.

— Фамилия вашего мужа Химкин? — спросил зашедший помполит.

— Да. А что?

— Наш маркони, ну, радист, безбожно переврал ее. Адресовал… хиппи. А на «Перми» сочли это за намек на их бороды и обиделись.

Люба не слушала дальше. Не успела за ней закрыться дверь каюты, как она уже открывала дверь в радиорубку. Несколько энергичных фраз смущенному радисту — и в эфир взмыла радиограмма. Почти немедленно пришел ответ. И началась между «Новгородом» и «Пермью» такая «перестрелка», что радисты обоих судов вынуждены были запросить милосердия. Волны эфира, мчащиеся над волнами океана, были настолько насыщены нежностью и теплотой, что лед стал таять. Океан грелся и нежился, отражая в себе синеву неба. Наступила весна — пора любви, экзаменов и подведения итогов выполнения квартального плана.

Рябинкин мог теперь смело беседовать со своим внутренним голосом: дела в школе шли успешно. У большинства моряков появилась необычная жажда знаний. Может, это объяснялось приближающимися отпусками, каждому хотелось вернуться на берег более образованным, чем он был до путины. Гарифуллин теперь делал не более десяти ошибок в диктантах, сдал все зачеты и перешел в шестой класс. Шестиклассники находились на подступах к седьмому, семиклассники — к восьмому. Ну, а восьмой готовился к экзаменам.

И Рябинкин, и Люба сдали за свою жизнь не один десяток экзаменов, а вот принимать экзамены им пока не приходилось, поэтому оба отчаянно трусили. Ученики, как могли, успокаивали своих учителей:

— Да не волнуйтесь — сдадим! Все будет в порядке!

День этот наступил. Ни один человек на судне не оставался безразличным к предстоящему событию. Командование судна, почесав в затылке, освободило всех восьмиклассников от работ и вахт; коки приготовили фантасмагорический обед; радисты передавали по трансляции бодрые марши. Помполит Юрий Петрович обошел всех выпускников, поздравил их и пожелал им ни пуха им пера. Ни пуха ни пера! «Новгородские» женщины украсили красный уголок, на каждом столе была постелена белая, девственно чистая бумага, стояли в стаканах цветы (искусственные).

Первым был экзамен по математике. Рябинкин торжественно вручил нарядной и бледной Любе запечатанный конверт, в котором с начала рейса ждало своего часа экзаменационное задание. Последние наставления, пожелания — и шкрабы идут в красный уголок. Учеников трудно узнать: приоделись, подстриглись, некоторые сняли бороды, сразу помолодев и похорошев. Люба написала задание на доске, и головы учеников склонились над столами. Заглянувший помполит делал из-за двери таинственные знаки. Люба вышла в коридор.

— Любовь Ивановна, к нам подходит СРТ, заберет снабжение для «Перми».

При слове «Пермь» Люба встрепенулась, глаза ее заблестели.

— Собирайтесь скоренько — и на траулер! Повидаетесь с супругом и обратно.

— А как же экзамен?

— Ничего. Я проведу, все-таки бывший математик.

Люба помолчала, вздохнула:

— Спасибо вам, Юрий Петрович, но я должна сама.

— Зря отказываетесь, Любовь Ивановна. Зря. Бог знает, будет ли еще такая возможность. Плавзавод, как я слышал, скоро пойдет в район Шикотана, на сайру. Тогда еще полгода вам ждать.

Люба опять вздохнула.

— Что ж, значит, не судьба. Подожду.

Помполит посмотрел на Любу с уважением, крякнул с досады и стал спускаться по трапу. Люба вернулась в красный уголок. На вопросительный взгляд Рябинкина махнула рукой: ничего, мол, особенного — и пошла по рядам, заглядывая в тетради.

Вечером Люба у себя в каюте проверяла экзаменационные работы. Рябинкин не выдерживал, вскакивал и начинал бегать, нервно потирал руки, короче говоря, высказывал крайнее нетерпение.

— Ну как? Ну как? — возбужденно спросил он, когда Люба закрыла последний листок.

— Две пятерки, у Алексеева и Брагина. Шесть четверок, остальные тройки.

— А неуды?.. Неуды?..

— Нету.

— Это же замечательно! Это же здорово! А?

— Извините, Иван Васильевич, — устало сказала Люба, — мне хочется побыть одной…

Ах, каким прекрасным было утро следующего дня! Небо словно выстиранное, море словно выглаженное, солнце словно надраенная бляха моряка, собирающегося в увольнение на берег. Тишь да гладь! «Не зашелохнет, не прогремит», — сказал бы Н. В. Гоголь. Было бы странным, если б в такое прекрасное солнечное утро не случилось чего-нибудь радостного, удивительного, и Любу, стоящую у борта, не покидало чувство ожидания.

На горизонте появилась черная точка. Увеличиваясь в размерах, она вскоре приняла очертания рыбацкого траулера. В этом ничего необычного не было: очередной СРТ шел к рефрижератору сдавать свой улов. Но почему тогда у Любы так отчаянно вдруг забилось сердце? Почему вся она так и потянулась в сторону этого ничем не примечательного рыбацкого суденышка? Сейчас взмахнет руками, как крыльями, и полетит к небу!

Когда судно приблизилось настолько, что стало возможным различать лица людей, стоящих на палубе, Люба увидела своего Петю. Мы не знаем, как он попал на СРТ, и, очевидно, никогда не узнаем. Да это и не так важно.

Он стоял на палубе, размахивал руками и что-то кричал. Был он в бороде и усах и вообще изрядно подзарос.

— Ах, Химкин, Химкин, ты и в самом деле хиппи! — шептала счастливая Люба.

Ее глаза быстро наполнялись влагой, но видеть Любу плачущей, пусть даже от счастья, настолько непривычно, что автор спешит поставить точку.

ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА

Предисловие, говаривал Эмиль Кроткий, это словно прихожая, где посетители оставляют свои мнения, как галоши. Поэтому автор вместо чужого предисловия предлагает свое послесловие. Собственно, речь пойдет о названии прочитанного вами произведения. Почему выбрано именно такое: «Море шутить не любит!»?

«Море смеялось», — написал классик в молодости, а достигнув творческой зрелости, сам же беспощадно высмеял эту фразу. А ничего смешного в ней и не было. Правильной была фраза.

«Море шутить не любит!» — сообщают репортеры, описывая шторм и самоотверженную борьбу экипажа судна.

«Море шутить не любит!» — говорит старый боцман молодому матросу, легкомысленно относящемуся к выполнению своих обязанностей.

«Море шутить не любит!» — подумал редактор перед тем, как вынести свой приговор этой повести. Море — тема серьезная, а тут шутки…

Неправда! Любит шутить море, точнее — весь славный морской народ: рыбаки, китобои, краболовы, транспортники, военморы. Любят и ценят шутку моряки и, находясь подолгу вдали от родных берегов, много и тяжело работая, перенося нередко выпадающие на их долю трудные испытания, они тем не менее никогда не теряют чувство юмора. Человек мрачный, нелюдимый, не понимающий шуток — одиозная фигура на судне. Юмор-весельчак, юмор-помощник в труде и жизни — полноправный член экипажа, разве только не внесенный в судовую роль.

3. ФЛОТ ВЕДЕТ БОЙ