— На акуле надумал покататься, ешкин цвет… — В голосе моториста одновременно звучат и насмешка и осуждение. — Фото, вишь ли, захотелось девке послать: погляди, дескать, какой я лихой наездник-буденовец! Поймал он эту акулу на поводец, подтянул к борту и сам на нее верхом.
Старшина сводит белесые брови, резко поворачивает голову. За бортом лениво трепыхается акула-людоед мако. А к лееру привязан фотоаппарат, объективом направленный на акулу. Плоские щеки Мосолова вздрагивают, в серых глазах вспыхивают недобрые огоньки.
— Снова шкодишь, Аниськин?
Матрос понуро молчит. Под налипшими ко лбу влажными вихрами беспокойно мечутся глазки-ртутинки.
— Вот схарчи она тебя, кто бы был в ответе? — Трохимыч укоризненно покачивает головой, заканчивает перевязку, выпрямляется, достает сигарету.
— Я же думал, что она дохлая, — шмыгает носом Аниськин. — Я же ее по башке кувалдой.
— «Дохлая»! — передразнивает моторист. — Чего ты, ешкин цвет, в их понимаешь? Помню, в первом рейсе я их тоже ловил. Все хотелось бифштекс испробовать с ейного мяса. Говорили, так вкусно — за уши не оттянешь… Вот раз я точно так же, как ты, наживил поводец сердцем тунцовым, бросил крючок за борт, жду. Акулы кругом так и кишели. Не прошло и десяти минут — клеванула. Хорошая акула, думаю, всю команду бифштексами накормлю. Выволок ее на борт, расспрашиваю ребят, с какой части этот самый бифштекс получается, а ребята впокатку. Зря, говорят, Трохимыч, старался, голубая акула тебе попалась, а ее не едят. Для бифштекса белоперую надо, а еще лучше мако, — он кивнул за борт. — Тьфу, думаю, надо же так опростоволоситься! Ну, потом решил: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Выпотрошил ее, печенку наживил на крючок, а тушку за борт выбросил. На что она, тушка? Снова сижу, ожидаю, когда белоперая или мако клюнет. Минут через пять вижу — есть! А когда вытащил — глазам своим не поверил. Снова та, голубая, которую я выпотрошил, на крючке. Без нутра ожила! А ты — дохлая! С ими, брат, держи ухо востро. Они, ешкин цвет, и в котлетах кусаются!
— А ты чего ушами хлопал, Трохимыч? — Старшина дослушал байку и строго взглянул на моториста. — Кто сейчас на вахте?
Моторист, кряхтя, стал собирать с палубы обрывки вощеной бумаги.
— На вахте, понятно, я, — согласился он. — Только сам ты не хуже меня знаешь, чем я занимался. — Он выпрямился и в упор поглядел на Мосолова. — Харч готовил, я же нынче за тетю Фросю… Вышел вот с камбуза, очистки за борт смайнать, тут и увидел героя. — Он кивнул на Аниськина. — Добро еще вовремя подоспел! Мако только-только очухалась.
— Она же не шевелилась совсем, — оправдывается Аниськин, — я и подумал, что дохлая.
— Все это напишете в объяснительной, — перебивает старшина, переходя на официальный тон, — а сейчас с вами не разговаривают.
— З-зачем в объяснительной? — бледнеет матрос еще больше.
— Затем, что мне разгильдяи не нужны. По причине травмы отстраняю вас от работы, а вечером, когда подойдем к плавбазе сдавать улов, спишу.
— К-как «спишу»?
— Очень просто. С бота.
Прямой, поджарый Мосолов круто поворачивается, направляется к рубке. Серые глаза из-под широкого козырька фуражки, натянутой прямо, без малейшего намека на лихость, поблескивают решимостью.
— Какая же травма, Степан Гаврилыч?! — Аниськин начинает сдирать бинт с ноги. — О шкуру поцарапался! Знаете, какая у нее шершавая шкура? Наждак! Больше не повторится, честное слово.
— Сто раз слыхали, — не оборачиваясь, бросает Мосолов. — Срок отсиживать за тебя не хочу.
Аниськин растерянно глядит вслед старшине, затем отворачивается к океану. Отчаяние сдавливает горло. Он так рвался сюда, на тунцеловную флотилию, радовался, когда зачислили на «Пятерку»! А теперь его с попутным судном отправят на берег!
— Сам виноват, ешкин цвет, — тихо бурчит Трохимыч. — Сколько раз говорили — не балуй. А ты все свое… Не забыл, как за шкирку крючком подцепило? А как тунец в океан поволок? С рубки опять же ныряешь. Или не было этого?
Перечислив грехи Аниськина, он досадливо махнул рукой и поглядел в рубку. Сквозь открытое окно видно, как Мосолов достает из ящика тетрадь, вырывает листок, стряхивает авторучку.
«Ну, пропал паренек, — вздыхает Трохимыч, чувствуя за собой вину. — Надо же было старому дураку ябедничать», — ругает он себя.
Трохимычу жаль матроса. В общем-то, Аниськин парень старательный. Не укачивается к тому же. Работящий. А на выборке яруса всех ловчей поводцы скручивает. Ну, номер какой выкинет — так то по молодости. «Нет уж, здесь перегнул ты, Гаврилыч», — думает он, следя взглядом за старшиной. Но знает: заступаться за Аниськина бесполезно. Мосолов, хоть режь, не отступит. Кремень!
Огненный зигзаг раскалывает небо. Серая туча, словно для пристрелки, швыряет в бот горсть крупных капель, они гулко барабанят по рубке. И тут же ударяет тропический ливень.
— Петька, в кубрик давай! — окрикивает матроса Трохимыч, торопясь укрыться в рубке.
Аниськин мотает головой и остается на месте.
Втиснувшись в тесное помещение, густо заставленное и увешанное многочисленными приборами, моторист осторожно заглядывает через плечо старшины. Четкие буквы ровными рядами ложатся на косые линейки тетрадного листа.
«Капитану-директору тунцеловной флотилии, — читает он, — от старшины тунобота № 5 Мосолова С. Г. Рапорт. Сего числа матрос-ловец вверенного мне бота Аниськин П. В. …»
Трохимыч хмурится. Да, дело плохо. Чем же помочь пацану? Он отступает и, кашлянув в ладошку, невинным голосом произносит:
— Что, Гаврилыч, заявочка на снабжение? Мыла жидкого не забудь да ветоши бельевой побольше.
Мосолов бросает, не оборачиваясь:
— Не полощи мозги, Трохимыч. Сам знаешь, адвокатов я не терплю.
— Да, это известно, — вздыхает моторист, берет с рации иллюстрированный журнал, начинает перелистывать.
Некоторое время длится молчание. Трохимыч, продолжая листать журнал, поглядывает через раскрытую дверь на палубу. Окутанный плотной завесой дождя, Аниськин мокнет возле борта.
«Ладно, — решает моторист, — поговорю за него с ребятами с других ботов. Может, на «Тройку» возьмут. Там как раз не хватает матроса, да и старшина человек покладистый. Обязательно поговорю».
Долистав журнал до середины, Трохимыч задерживает взгляд на цветной вкладке. Некоторое время молча разглядывает репродукцию. Наконец не выдерживает:
— Эх, ешкин цвет, как здорово! Погляди-ка, Гаврилыч.
Старшина скашивает глаза, острые плечи взлетают к ушам, уголки губ вздрагивают.
— Что я, картинок не видал?
— Нет, ты все ж погляди, красота-то какая! — Лицо моториста просветлело, от глаз разбегаются веселые лучики. Он подносит журнал старшине. — Ну что, не нравится?
Картина называется «Рыбаки». Трое мальчишек с удочками на плечах, помахивая пластиковыми мешочками с уловом, шагают по лесной тропинке. Один из них, лет двенадцати, в пилотке, натянутой до ушей, чуть приотстав, занес над головой, точно саблю, сачок, целясь срубить голову раскидистому чертополоху. Мальчишек окружает молодой сосновый лесок. Верхушки деревьев кружевом выделяются на фоне яркого летнего неба. Солнечные блики, пробиваясь сквозь ветки, играют на одежде удачливых рыболовов, золотыми монетами рассыпаются по густо-зеленому травяному ковру.
Картина художнику удалась. В ней есть какая-то душевная сила, и под влиянием этой силы Трохимыч вроде как наяву чувствует острый смолистый запах.
— Эх, сюда бы сейчас! — мечтательно произносит он и постукивает корявым пальцем по вкладке. — До чего же я лес уважаю!
Мосолов, словно нехотя, цедит:
— А я рыбалку.
— Мало тебе здеся рыбалки?
— Хм… Какая это рыбалка? — усмехается Мосолов. — Промысел. Вот когда целый день с удочкой посидишь, а поймаешь тако-о-ого, — старшина вытягивает указательный палец, отмеряет большим две фаланги, — вот это да!
— И-эх! — с сожалением протягивает моторист. — Знал бы ты, какой дух сейчас над нашим Заборьем, ахнул! Вовсю бани дымят: в печах сушить гриб не управишься. Прошлым летом, когда мы со старухой своих навещали, по две сотни боровиков зараз притаскивали. И-эх, ешкин цвет! Крепенькие все, что шишечки молоденькие.
Моторист смолкает. Воспоминания захватывают его. Молчит и Мосолов. Положив на стол ручку, глядит на картину.
— А пацан-то небось сорванец! — наконец заговаривает моторист. — Вот тот, что в пилотке.
— Отчаянный, — как бы нехотя соглашается старшина и, помолчав, добавляет: — На Серегу моего вроде смахивает. Ну-ка дай. — Он поворачивает журнал к свету и уже со вниманием рассматривает репродукцию. — Точно, мой шалопай, — наконец подтверждает он, — будто с него нарисовано. — И какие-то мысли, далекие от крючков, поводцов, рапортов, заявок, оживают в его серых глазах.
— А я в молодости отчаянный был тоже, — покачал головой моторист. — Помню, раз в церкву пробрался на пасху. Дело под утро было. Старухи умаялись, в кучу сбились посередине, посапывают потихоньку. А я к ним подкрался, завязки от лаптей распустил, связал в один узел, а сам к выходу да как заору: «Пожар!» Ну, ешкин цвет, что там творилось!
— Это что! — вдруг оживляется старшина. — Вот когда я в мореходке учился, отмочили мы хохму. На втором курсе, кажется…
Глядит Трохимыч на старшину и не узнает. Совсем другой человек перед ним, озорной и веселый. Три года плавают они вместе, а таким еще ни разу его не видел. Вот тебе и кремень!
А Мосолов тем временем аккуратно разгибает скрепки, двумя пальцами вытягивает вкладку из журнала, пришпиливает ее к переборке.
— Ну, как?
Моторист улыбается. В глазах мелькает надежда. Он заглядывает старшине в лицо, вкрадчиво произносит:
— Может, все же простишь его, а, Гаврилыч? Паренек-то хороший…
Улыбка сползает с лица старшины.
— Расквакались мы, старик, вот что. Давно обедать пора да за снасть приниматься, а мы все баланду травим. — Он старается придать лицу строгое выражение, а глаза, то и дело косятся на «Рыбаков».