Оккульттрегер — страница 37 из 52

Чаще всего это происходило в летние месяцы, если немногих детей того возраста, на какой гомункул примерно выглядел, вывозили к бабушкам, в лагеря, на отдых. Зимой что-то такое начиналось ближе к зимним каникулам. В начале двухтысячных образовалась пустота, потому что дети выгуливались под присмотром, почти как болонки, в школу, на кружки, во двор.

Но в основном Прасковья привычно застигала у себя гостей, когда возвращалась с работы или на выходных. Не сказать что она стремилась общаться с детьми, да и сами дети в большинстве своем не рвались говорить ей что-то, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Само то, что она, гомункул, убежище до неузнаваемости менялись каждые четыре месяца, исключало долгую дружбу с кем-нибудь из соседей. Так должно было быть в идеале. Но сама-то Прасковья не могла не испытывать симпатии к некоторым из них.

Жила в доме семья собаководов. Несколько поколений ответственных людей, водивших на прогулку дога, дога, овчарку, овчарку, эрдельтерьера, овчарку. И люди, и собаки этих людей были вежливы, строги, выдрессированы, что ли. Людям казалось, что их собаки слишком быстро стареют, а Прасковья видела, как стремительно взрослеет, стареет и умирает каждый из членов этой семьи кинологов. Эти соседи настолько походили друг на друга, что сами были чем-то вроде отдельной породы людей среди остальных жителей подъезда – вроде как дворняжек.

На первом этаже долго обитала бездетная семейная пара, которой каждое воплощение гомункула было в радость. В семидесятые, восьмидесятые люди запросто ходили смотреть телевизор к соседям, гомункул ходил к этим людям в гости под предлогом просмотра мультиков, делал вид, что берет почитать книги (всегда возвращал). Прасковья была рада человеческой доброте, но ей было жутковато от того, что делал гомункул. «Это просто утешение. Не все могут удочерить, усыновить, – отвечал гомункул, если Прасковья вслух ужасалась, что он вцепился в эту роль своеобразного сына, своеобразной дочери, внучки, этакого внука. – Если бы взяли кого-нибудь, получилось бы хуже. А так никому не плохо».

Считала чадолюбивых соседей добрыми, но странными, упрекала гомункула, однако среди его друзей и у Прасковьи, бывало, случались любимчики. Просто неизбежно не столь многочисленные дети одного двора, то и дело крутившиеся в убежище, запоминались, как если бы Прасковья работала педагогом младшего школьного образования, изо дня в день видела в коридоре одних и тех же детей. Некоторые из них чем-то выделялись.

Например, в середине семидесятых появилась у гомункула подружка, спокойная такая, дочка соседей напротив, которые приехали строить какой-то комбинат, поэтому зависли в городе на несколько лет.

Прасковья не обратила внимания на то, что девочка постоянно зовет гомункула именем, которое узнала при знакомстве, а меж тем с момента первой встречи прошло уже больше полугода. И с Прасковьей здоровается так, будто давно ее знает. Прасковья и не замечала всего этого, пока не сошлись однажды на лестничной площадке она, девочка, мама девочки, папа ее. И девочка по-свойски так ляпнула Прасковье: «Здрасьте, тетя Оля!», да еще и руку протянула, которую Прасковья привычно, не задумываясь, пожала.

Родители одернули дочь.

«Вы извините Дашу, – прошептала мама девочки и доверительно, и извиняясь, и с едва заметным раздражением, направленным в сторону дочери. – Она ли́ца не различает. Такая вот неприятность».

Даша действительно могла не узнать родную маму, если та меняла прическу, духи или новое пальто покупала, с одноклассниками у нее были проблемы, но каким-то образом безошибочно определяла Прасковью и гомункула среди других соседей. Прасковья в итоге рассказала ей, кто они с гомункулом такие. Правда, для рассказа все пришлось упростить донельзя, а умение рассказывать было не самой сильной стороной Прасковьи, так что девочка услышала, что на одной с ней лестничной площадке живет вроде как Баба-яга и ее ручной филин (или ворон, как больше нравится) в виде мальчика (или девочки, как уж получится).

– Я никому не расскажу! – поклялась Даша, а Прасковья, глядя на блеск октябрятской звездочки, прицепленной к лямке школьного фартука, только и сделала, что вздохнула и разрешила рассказывать кому угодно – все равно никто не поверит.

– А вы умеете колдовать? – спросила Даша.

– Мы можем мысли угадывать, – ответила Прасковья.

– Не угадывать, – поправил гомункул. – Мы знаем мысли, если нужно.

Даша тут же проверила их умение, но мыслей у нее имелось при себе не так уж много: цифры от одного до десяти, цвета, имя самого красивого мальчика из класса.

– А в ступе вы летаете? – поинтересовалась Даша, когда поняла, что Прасковья и гомункул не врут.

После этого вопроса рассмеялся даже гомункул.

– Нет, увы, – отвечала Прасковья. – А избушка на курьих ножках – вот она, вокруг тебя, но и та без ножек, как видишь.

– А какое-нибудь волшебство?

Умение вскрывать замки Даша вряд ли приняла бы за волшебство, про переосмысление ей тоже невозможно было объяснить. Чудо воскрешения? Девочке хватало и того, что у нее уже было, чтобы добавить к прозопагнозии еще и какое-нибудь заикание, спасибо, как говорится.

– Не совсем волшебство, – сказала ей Прасковья. – Раз в году нужно платить за то, что я бессмертная. Мне уже, кстати, лет сто пятьдесят, наверно.

– Сто пятьдесят? – распахнула Даша глаза. – А вы Ленина видели?

Что на это могла ответить Прасковья? «Извини, Дашутка, никого не видела, где-то в других местах ошивалась, зато моя подруга по ремеслу, которая сейчас в Калинине живет, однажды взяла автограф у Надсона». Такой ответ вряд ли удовлетворил бы подружку гомункула.

– Не довелось, – призналась Прасковья. – Зато я революцию немного помню. И Гражданскую войну.

– Страшно было? – спросила Даша.

– Как только не было. И страшно тоже.

Очевидно, что в голосе Прасковьи при этих словах случилось что-то такое, отчего Даша ей поверила.

– Так вот! Волшебство! – напомнила Прасковья. – Раз в год, в ночь с тридцать первого декабря на первое января, мы с моим филином делаем так, чтобы у каждого человека в городе забылось самое плохое, что случилось за год, а запомнилось что-нибудь хорошее. Правда, мы не можем целиком воспоминание убрать, только самую неприятную часть из него, но и этого хватает, чтобы стало полегче. А в голову каждому вставляем хороший кусочек из наших воспоминаний. Как солнце на пруду блестело в хорошую погоду, как приятно было разворачивать фантик у конфеты, – вместо того воспоминания, которое забрали.

– В городе столько людей, – сказала Даша. – Это получается, что вы после того, как Новый год проходит, только плохое помните, а хорошее забываете?

– Выходит, что так. Но, во-первых, это не такая уж большая цена за долгую жизнь. А во-вторых, не самое страшное и ужасное мне в голову попадает, а то, что человека больше всего беспокоит, что ему больше всего уснуть не дает. Люди странно устроены, доложу я тебе. Какой-нибудь дедушка всю войну прошел, под бомбежку неизвестно сколько раз попадал, а он до сих пор бесится, что над ним однополчанин тридцать лет назад подшутил, а он остроумный ответ не сразу придумал. Или что место не уступили в автобусе. Или что-нибудь такое, что кажется вовсе несущественным для других, а человека задевает. Допустим, кран у соседей гудел и они его не сразу починили, да еще и нагрубили, когда к ним постучался. Не такое уж это плохое, не самое плохое.

Сказанное Прасковьей, видно, все равно что ветер прошумело в ушах Даши.

– Выходит, вы Деду Морозу помогаете, чтобы люди Новый год встретили? – спросила она.

– Д-да, – неуверенно подтвердила Прасковья, непонятно ошеломленная таким очевидным для ребенка вопросом, тем более тогда дело и впрямь приближалось к празднику с елками, масками и всем таким. – Помогаю…

– ВОЛШЕБСТВО? – захохотал знакомый черт, когда Прасковья попросила его устроить маленькой соседке какой-нибудь сюрприз. – Для нынешнего человеческого ребенка? Ты не представляешь, насколько это просто! Чудовищно, конечно, что все настолько дико и незамысловато сейчас в нашей прекрасной стране; впрочем, мы же не о политике сейчас, бог с ней.

Черт и его знакомая переоделись в соответствующие костюмы и заявились в гости к соседям, вслед за Дедом Морозом и Снегурочкой из профкома. На следующее утро, часов в девять, Даша уже долбилась в дверь Прасковьи, но, когда та открыла, ничего не смогла сказать от благодарности, только обняла Прасковью и убежала к себе. Озадаченная Прасковья позвонила черту и спросила, что он такого сделал.

– Подарил коробку карандашей, – ответил черт. – Там тридцать два цвета. Кажется, если бы ведро мороженого притащил и из кармана внезапно достал, и то меньше бы удивил.

– И откуда такое?

– Места надо знать и быстро бегать, – отшутился черт самодовольно.

Даша прожила по соседству еще года полтора, потом им дали квартиру получше, они съехали, девочка обещала, что будет забегать в гости, но, конечно, как это и бывает у детей, не пришла: кто бы ее отпустил? да и зачем?

* * *

Девяностые помнились Прасковье в основном обилием заведений по проявке фотографий («Фуджи», «Кодак»), так что она пусть и не фотографировала, но если оглядывалась в прошлое, то видела эпизоды оттуда в палитре той ненатуральной, выцветающей химии, которую давали тогдашние дешевые мыльницы. То ли оттого, что она уже работала диспетчером такси и приходилось подолгу ждать нужного автобуса на работу и обратно, то ли потому, что само время было такое странное, демисезонное, что ли, Прасковья запомнила, как было пасмурно, до чего тяжелые капли висели на облетевших ветках кустов и деревьев, липкую глину на сапогах, корабельные волны, которые машины разметывали, когда вкатывались в лужи, а лужи помнились многочисленные, серые, втекавшие одна в другую. Столько дорог, казалось, не было, сколько луж вместо дорог и тротуаров. В новостях говорили о наркоманах, Прасковья не помнила, чтобы встретила хотя бы одного, но она знала, что они многочисленны, потому что не было дня, когда, выйдя на улицу, она не наступала на использованный шприц, а то и не на один, и те нежно, как первые осенние льдинки, ломались под ногами.