– Ага, благими намерениями, малиновыми варениями, маринованными солениями, – сдалась Надя. – Ну тебя. Не хочу тебя забывать.
Прасковья с усмешкой сказала:
– Если я сейчас помру, ты и не забудешь. Я сейчас обычный человек. Если умру, гомункул автоматом киднепперше перейдет, а меня уже не воскресить, но зато и не исчезну без следа.
Надя вяло изобразила всплеск радости – улыбку на лице, конфетти в воздухе:
– Вуху-у-у… Радость какая… Это, конечно, все меняет… Давай, скорее иди и помирай.
– Я не собираюсь умирать, – уверенно сказала Прасковья.
– Никто не собирается, а потом – раз, а уже, оказывается, давно собран.
Глава 18
………………………………………………………………………
Глава 19
Будто продолжая очень долгий мысленный разговор с кем-то бесконечно дорогим, но в какое-то мгновение напрочь забыв, о чем она говорила, Прасковья проснулась от этого ощущения потерянной мысли, попробовала встать, но не смогла, попыталась открыть глаза, но и это у нее не получилось, даже дышать было не совсем удобно. «Ох, что-то мне нехорошо», – подумала она, подразумевая, что у потока ее мыслей имеется некий слушатель, ругаться при котором было некрасиво. Впрочем, она успела подумать только эту мысль, и опять ее поглотило забытье.
Когда она очнулась снова, то увидела окно слева от себя, обнаружила, что левая ее рука загипсована, а гипс изрисован единорогами, бабочками, сердечками. «Надя», – сразу же подумала Прасковья, снова попыталась вздохнуть, но дышать было по-прежнему тяжко, тогда Прасковья вздохнула мысленно. Поводив глазами по сторонам, она обнаружила стены небольшой больничной палаты, окрашенные в зеленый цвет особенно безмятежного больничного оттенка, телевизор на стене, увидела, что и левая нога не в порядке, а вздымается под углом к кровати, пронзенная спицами вытяжки. На этой задранной ноге Прасковья недосчиталась двух пальцев с внешней стороны стопы, и у нее мелькнула мысль, не оформленная в некое завершенное ругательство, однако все же направленная в матерную сторону. На трех оставшихся пальцах были накрашены ногти, цвет лака почти совпадал с окраской палаты. «Надя», – мысленно вздохнула Прасковья и отрубилась в очередной раз.
Прежде чем Прасковья очухалась окончательно, ее посещали сначала светлые, безмятежные видения, где было солнце, пробивавшееся сквозь жалюзи, люди в очень ярких больничных костюмах вплывали в палату к Прасковье, осторожные и добрые, будто в клетку к больному тигру заходили. Надя возникала в этих видениях, сочувственно садилась на край койки, держала Прасковью за здоровую руку, что-то говорила, слов Прасковья не разбирала, ноты Надиного голоса напоминали ей подводные стоны китов, и Прасковье хотелось пошутить, что Надя – дельфин, изучивший китовий, но в этих видениях и слова не могла сказать. Недовольная Наташа приходила с гомункулом, стояла в стороне, смотрела на Прасковью, как в открытый гроб, сначала одна, затем другая, – успевшая отлинять за то время, пока Прасковья валялась, зыркая по сторонам.
Затем из видений исчезла больничная палата, но зато появилась невероятно чистая комнатка в игривых обоях, похожая на детскую, Прасковья лежала на узкой кровати, чувствовала запах свежевыстиранной наволочки. Гипс с ее руки исчез и возник на ноге. На окне стоял цветущий кактус. И все бы хорошо, но где-то рядом было много кошек, они постоянно выли протяжными невыносимыми голосами, они выли днем и ночью, почти не замолкали, их вой просачивался даже в Прасковьино забытье, все, кого она видела, когда засыпала, тоскливо тянули бесконечные высокие и в то же время басовитые ноты, в которых слышалась претензия, недовольство, в снах Прасковьи, если там не с кем было поговорить, проезжали служебные автомобили с включенными сиренами, неостановимо ныли далекие пароходы, затерявшиеся в тумане, будил и не мог добудиться рабочих заводской гудок.
Когда наступила слишком продолжительная тишина, от нее Прасковья и пришла в себя.
Она сразу поняла, что находится в своем убежище, на постели гомункула. Непонятно было, утро сейчас или вечер, но вокруг было достаточно светло, чтобы недосчитаться мизинца на левой руке, заметить мобильный телефон у себя под боком, кружку с водой, стоявшую на табурете неподалеку.
Прасковья осторожно пошевелилась, проверяя, не болит ли чего, с удовольствием сделала несколько глубоких вдохов, зачем-то ощупала лицо, голову. Экран телефона, лежавшего ничком, бессмысленно засветился гладко постеленной простыне, Прасковья перевернула его к себе.
На экране был престол в человеческом своем обличье.
Прасковья почти не помнила, как выглядели престолы в девятнадцатом, начале и середине двадцатого века, если собирались обрести человеческий облик, – было там что-то из языков необжигающего пламени, голоса, от которого, как от нежности, содрогалась каждая клетка Прасковьиного тела, когда ей доводилось с ними встретиться. Но с некоторых пор, несколько позже, чем появились киноэкраны и телевидение, с семидесятых вроде бы, престолы стали принимать обличье актера Николая Гринько, и говорили они голосом профессора Громова и папы Карло, так что двухсотлетняя, или сколько ей там было, Прасковья, оказываясь с престолом лицом к лицу, чувствовала себя всегда одновременно Электроником и Буратино. Это было безумно и глупо, нелепо, пошло в невероятной степени и в невероятной же степени сентиментально – так реагировать на престола в печальной и доброй маске советского киноактера, Прасковья это понимала.
Но вот он сказал прямо ей в голову:
– Вот ты наконец и вернулась, Паша. Хорошо, что ты живая.
И Прасковья торопливо закрыла себе рот, иначе бы вскрикнула от радости.
– Спа… – начала она шепотом, но дыхание осеклось от слез. – Спасибо…
Престол тепло улыбнулся:
– Не меня благодари, сама знаешь кого.
Прасковья закивала.
– Ну и, конечно, Надежде своей спасибо не забудь сказать, – добавил престол и тихо рассмеялся удивлению Прасковьи. – Да. Если бы она тебя послушалась… Нет предела чуду, но сила медицины все же ограниченна.
Престол едва слышно кашлянул, что вышло у него тоже по-особенному, со звуком слабой радиопомехи, и Прасковья поняла, что, несмотря на близость экрана в руке, на отчетливость голоса престола, между ней и престолом очень далекая дистанция и дело не в расстоянии. Это было все равно что знать о каком-нибудь человеке, с которым никогда не сравнишься, хотя в человеке ничего особенного нет. Тот же настоящий Николай Гринько: даже при его незамысловатой судьбе, масштабе личности, далекой от самых великих, Прасковья понимала, что она перед ним – обычным смертным человеком, которого убила лейкемия, – ну, так.
– Представляешь, что она сделала? – усмехнулся престол. – Она потерпела день, два. Думала, что ты все же вернешься. Потом поняла, что ты задерживаешься. Что, скорее всего, она думает о Егоре правильно. А она про него правильно подумала. Надя правильно предположила, что он из тебя начнет имя выколачивать… Ты и сама знала, что так будет, ведь знала. Ты же сама знаешь принцип всей этой мистической ерунды: один человек не в силах натворить действительно масштабных злодейств. Только строго в составе организованной группы да с подключением к злодейству промышленности: легкой, пищевой, химической. И тяжелого машиностроения. А отдельно… Человек без других людей и не человек вовсе – так, существо не сильнее барсука. Какие там тайные знания, какие уж там неизведанные силы…
– Ну, в целом да, – прошептала Прасковья. – Сколько себя помню, у меня никогда ничего не пытались забрать волшебством и телепатией. Если долго упорствовать, все почти всегда колотушками и заканчивается. Не знаю, что на меня нашло.
Престол смотрел серьезно и сочувственно.
– Увы, – сказал он вздохнув. – У тебя не было особых иллюзий, а у Надежды тем более. Она взяла своих собак, те вынюхали ближайшего херувима… Не Сергея, – опередил вопрос престол. – Тот бы, пожалуй, дал себя живьем съесть, но ничего бы не сказал. Такой он поперёшный.
Он отсмеялся вместе с Прасковьей и продолжил:
– Она попугала херувима собаками, выспросила, где ты находишься, затем собрала нескольких своих, ну они к Егору в его частный дом и наведались, как водится, в последний момент.
Егор одну собаку у Надежды убил, – добавил престол, помолчав. – Были Голод, Чума, Война, и остались у нее, бедной, только Чума и Война.
Прасковья прислушалась к себе. Собаку она жалела больше, чем Егора. Поэтому прошептала:
– Лучше бы я послушалась себя, Надю да и грохнула его своими руками.
Престол опустил глаза, улыбался какое-то время, затем произнес, не поднимая взгляда:
– И ты считала, что лучше, и Надежда. Но ведь и Егор считал, что лучше было бы, чтобы ты его убила. Вот так, – отрезал он.
Чуть склонив голову, он слегка прищурился, будто Прасковья была памятником, из-за которого выглядывало солнце, а он пытался разглядеть лицо статуи, скрытое солнечными лучами.
– А раз не убила, – сказал престол, и в голосе его послышалась назидательность, но не его собственная, а как бы ненадолго позаимствованная для нескольких реплик, в которых предусмотрена была некая пародия, – раз не убила, значит, глупая. А значит, сама виновата. Всех можно оправдать, но только не тех, кто сам глуп! А раз сама виновата, то можно с тобой делать что хочешь. Зачем тебе, глупой, ОН? М? А ему, умному, нужен. Ты все равно потеряешь без пользы, как и многие до тебя, которых никто и не помнит.
Престол снова заулыбался:
– Ну и не только физически тебя мучил. Еще глаза тебе открывал на вашу деятельность. Что вся она зря. Что сказки про ведьм – про вас. Что раньше ваши могли столько народу сгубить, что в старух превращались. Что тебя обманывают все кому не лень. Что ты можешь быть старше, чем считаешь, и быть вовсе не из России родом. Как тебе такое?
– Не знаю, – сказала Прасковья. – А это так на самом деле?
– Ну да, это так, – ответил престол. – Ты раза в три старше, чем думаешь. И да, ты в Польше пожила, в Башкирии. Это что-то меняет? Можешь не отвечать, ты ему уже сказала, что это ничего не меняет. Тебя, кстати, немецкий херувим с того света несколько раз вытаскивал, когда местных под рукой не оказалось. Такой же вредный, как Сергей. Притворялся, что русского не знает, хотя для нас все языки все равно что разновидности одной и той же речи.