Оклик — страница 28 из 84

Крокодил вытягивается в ехидну, и месяц, налившись бледным светом при солнце, зашедшем за трехголовое с единым туловищем чудовище, выскальзывает понизу медленно и тяжело бледным яйцом ехидны.

* * *

КАМЕННЫЙ КОМАНДОР – ВО СНЕ И НАЯВУ.

УДАР НИЖЕ ПОЯСА.

КОЗЛЫ ОТПУЩЕНИЯ И КОЗЛЫ

ПРЕСЛЕДУЮЩИЕ:

КОЗЛЯКОВСКИЙ И КОЗЛЮЧЕНКО.

БЕССМЫСЛЕННОСТЬ ЖИЗНИ И ЧУДО

БЕССАРАБСКОЙ ОСЕНИ.

ЧУГУННОЕ СВЕРЛО ЛЕСТНИЦЫ

ПОЛИТЕХНИЧЕСКОГО: МНЕ В ЗАТЫЛОК.

ПАМЯТНИК ДЮКУ – СОЛОМИНКА УТОПАЮЩЕМУ.

БУМАГА С ЗОЛОТЫМ ОБРЕЗОМ: ЛЕНИНОСТАЛИН

– СИАМСКИЕ БЛИЗНЕЦЫ.

СИНИЕ И БЕЛЫЕ МУНДИРЫ.

ГОРОСКОП: РАСПИСАНИЕ ПОЕЗДОВ.

СОУЧАСТИЕ ОГОРОДНЫХ ЧУЧЕЛ.

В СОБСТВЕННОМ ДОМЕ, КАК СБЕЖАВШИЙ

С КАТОРГИ.

ПОДОЗРЕНИЕ В НЕВИННОСТИ.

КАУШАНЫ – ЗАУШАНЫ.

ТОНУЩИЙ ДЕКАБРЬ.

ЛЕС, ИГРАЮЩИЙ ПОД СУРДИНУ ДУШИ.

СТРАШНЫЙ СУД: СУКОННАЯ СКУКА

ПРИСУТСТВЕННЫХ МЕСТ.

НОВЫЙ ГОД: СПЕШНО ВЗВЕШЕН.

НЕПОКРЫТЫЙ ВЕКСЕЛЬ ЖИЗНИ.

НОЧЬ: ЯМА ОДИНОЧЕСТВА И ВОЛЧЬЕЙ СТУЖИ.

ВОЕНЩИНА: ДРЕВЕСНО-ПОРТЯНОЧНЫЙ ВКУС

ВО РТУ.

КАПЕЛЬ, СЛЕЗА И ПЯТАЯ СИМФОНИЯ

БЕТХОВЕНА.

ЛАВРЕНТИЙ ПАЛАЧ.

ЛЕТО БЕРИИ: ЛЕТУЧИЕ МЫШИ НАД ТЮРЬМОЙ.


День тридцать первого августа пятьдесят второго выпадал на воскресенье. За несколько дней до этого надо было сняться с воинского учета перед отъездом в Одессу. Понедельник – день тяжелый, чем военкомат не шутит, и я решил пойти во вторник, двадцать шестого.

Спал я на свежем воздухе, в узком, как нора, шалаше, пристроенном самодельно к дряхлому нашему забору, и первое предутреннее, едва уловимое движение ветерка с реки поверх охладившейся за ночь суши будило меня: словно кто-то осторожно шарил в еще зеленых, но уже теряющих мягкость листьях. В сырой свежести раннего часа вокруг малой травинки, замершей перед моими глазами, тьма ночи начинала выдыхаться, терять свою силу и аромат, звезды выцветали и блекли. В плавнях начиналась перекличка петухов. Я шел по спящему, почти пустому и потому такому беззащитному городку: ранний час обострял чувство прощания. Я старался ступать помягче, чтобы стук шагов не прогонял своим безжизненным равнодушием это чувство.

Первые розовые проблески зари я увидел в широком прогале между аллеями старого парка. Птицы в листве прочищали со сна свои горла, и щебечущий мусор сыпался с деревьев.

Скамейка, на которой мы сиживали с Валей, была мокрой от росы. Грубо выкрашенные под бронзу то ли гипсовые, то ли каменные сапоги вождя (Лоцмана, Командора, Вперед смотрящего, имя которого со всех сил стараешься не держать в уме в сложных манипуляциях математики подсознания) топтали зарю. Эта опасная метафора, на миг выскользнувшая из-под контроля сознания, была тут же проглочена страхом и внезапным видением темного коридора военкомата, как выстрел кольнувшим грудь.

Но все заливая потоками нового дня, мягкие воды рассвета вовсю хлестали между деревьями, поверх крыш, прорываясь в наималейшую щель.

Солнце колыхалось в собственном золотистом дыму, оживляя даже угрюмое, длинное, как амбар, с решетками на окнах здание военкомата. В коридоре в этот первый час рабочего дня было пусто. Я постучал в дверь.

За столом сидел майор Козляковский, голенастый и длинный, как его фамилия, со страдальческим выражением на вечно пепельном его лице мелкого садиста и пакостника. О свирепости его ходили легенды. У окна стоял незнакомый мне подполковник со старым бабьим лицом и бескровными губами, так, что казалось, лицевое тесто просто рассекалось отверстием хилого рта.

Чего надо? – спросил Козляковский, уставившись в стену.

Сняться с учета… в связи с отъездом на учебу… – я положил осторожно на стол приписное свидетельство и справку о зачислении в институт.

Выйди, – сказал Козляковский, не отрывая взгляда от стены.

Испытывая глубоко затаившееся омерзение, я вышел, как выходят из палаты тяжело больного, и тихо прикрыл железную дверь.

Прошло более десяти минут. Я впервые в жизни снимался вообще с какого-то "учета" и потому не знал, сколько это должно продолжаться.

Вдруг дверь резко распахнулась и Козляковский вышел на своих полусогнутых, заправленных, вероятно, в козловые сапоги, глядя поверх меня в серую стену коридора, резанул с гнусавинкой в голосе;

Зайди!

Подполковник сидел за столом, в фуражке, и тут я вспомнил, что он совершенно лыс.

Стой, как положено, – заорал Козляковский, – распустили вас в школе.

Подполковник рассматривал мои документы:

Паспорт с собой?

Я подал паспорт.

Мы направляем вас в летное военное училище, – заговорил подполковник, шлепая губами, как человек, у которого отсутствуют передние зубы. Краем уха я уже слышал о внезапных разнарядках, спускаемых в военкоматы из училищ: вот и влип со своими расчетами – вторник, утренний час. За решетками окна весело клубилось августовское солнце, еще более подчеркивая мою беспомощность, и сапоги Козляковского, то ли козловые, то ли хромовые, бронзовея на глазах, топтали световую полоску на казенном полу.

Но я же принят в институт… И у меня… медаль…

Медалист!.. Брезгуешь военным училищем? Забыл про долг призывника перед родиной?.. Задрал нос? – заорал Козляковский, и лицо его стало еще более страдальческим, сморщившись, как от сильной зубной боли, он почти плакал и временами гнусаво блеял, – подполковник окружного военного комиссариата с ним разговаривает, а он… медаль, институт.

За восемнадцать лет жизни никто еще на меня так не орал. Внутри что-то оборвалось, как от удара ниже пояса. Гнусавый голос хлестал, как плеть по обнаженной печени.

Но в училище… это… добровольно, – обрел я слабое дыхание после удара, едва шевеля губами.

Доброволец! – взвизгнул Козляковский. – Ишь, свободы захотел? Ученый?.. А ты знаешь, что есть закон: после окончания средней школы берут в армию с восемнадцати?.. Будешь выпендриваться, заберем в два счета.

Где ваш отец, этот… Исак? – брезгливо прошлепал губами подполковник, не отрывая взгляда от первой странички паспорта.

Был тяжело ранен… под Сталинградом. Умер в госпитале.

Так вы что, тоже боитесь умереть?.. Все вы?..

Впервые в жизни так отчетливо и в мерзко-публичном месте вспыхнуло на моем лбу клеймо.

Даю два дня на размышление. Выметайся! – заорал Козляковский.

Паспорт можно взять?

Оставь паспорт, – он почти зашелся в истерике, – пошел вон.

Я вышел, пошатываясь, на улицу. Все двоилось в глазах.

Охранник вызвал маму из банка, который был всего в полуквартале от военкомата.

Что случилось? – испуганно спросила мама.

Она тут же, как я и предполагал, побежала за советом к главному бухгалтеру банка Вайнтраубу, старому лису, крупному мужчине с огромным животом, ранней лысиной и ястребиным носом, слывшему бабником среди женской колонии служащих банка.

Я вернулся в старый парк Скамейка была на месте. Птицы в листве продолжали чистить клювы, сыпля с деревьев чириканьем и мелким пометом. Но все напрочь изменилось, отсеченное слепой стеной каземата-военкомата и в этот миг не было даже щели, через которую можно было проскользнуть, вернуться в беззаботность утренних часов школьных лет, отроческой жизни.

Я тупо уставился в каменные с облупившейся бронзовой краской сапоги на низком пьедестале: гнусавый визг Козляковского стоял в ушах, заглушая птичий щебет.

По совету Вайнтрауба надо срочно, завтра, первым утренним поездом, ехать в Кишинев, в республиканский военкомат.

Я наотрез отказался спать в доме, забрался в шалаш.

Всю ночь мне снились сапоги Командора, каменными подошвами давящие на грудь, наступающие на горло.

Самым ранним был поезд из Рени через Кишинев на Унгены; мы вошли в плацкартный вагон, из рассветной свежести в спертый с сивушным запашком воздух, скопившийся в купе от нечистого дыхания спящих, несвежей одежды, заношенной обуви; мама села на краешек полки, я стоял в коридоре, у окна вагона без всякого интереса следя, как слабое отражение моего лица накладывается на пролетающие с металлическим лязгом полустанки, насыпи, луговые пролежни, сады, мостики, лески, обрывы, только и видя затаившийся в уголках глаз испуг.

Кишиневский вокзал, увиденный мной впервые, был весь в каких-то деревянных щитах, настилах, рвах: то ли доразрушали старый, то ли доделывали новый. Мы пошли пешком, через какую-то захламленную площадь, которую пытались превратить в сквер, мимо серых закопченных стен с колючей проволокой поверх, горами металла, скрюченных рельс – все это скопом, согласно вывеске должно было представлять завод имени Котовского. Мы поднимались по узко петляющей, в глубоких промоинах по склону холма, улице Ленина. В действующей церкви, на пересечении улиц Свечной и Щорса, шла утренняя служба, старухи с нищенской терпеливостью высиживали паперть, глядя подслеповатыми в бельмах глазами на приземистое выкрашенное в казенно-желтый цвет с длинными рядами окон здание республиканского военкомата, уходящее двумя сторонами треугольника по Свечной и Киевской, с парадной дверью на пересечении этих сторон.

Весь похолодев, с привкусом жженной резины во рту (позже это будет повторяться каждый раз, когда буду оказываться в присутственном месте), ожидая человеческого окрика или лая, отворил тяжелую филенку Мама шла за мной тенью, но вид у нее был более решительный и бывалый. В небольшом вестибюле за неким подобием прилавка сидел молоденький лейтенант, не гаркнул, не вызверился, вежливо спросил в чем дело Я начал сбивчиво объяснять, мама меня поправляла.

– Извините, вы кем ему будете? – спросил лейтенант, – матерью?.. Посидите здесь, я все понял… Сын ваш пойдет со мной.

В длиннющем с десятками дверей по обе стороны коридоре сновали военные, гражданские, девушки с папками, кипами бумаг, лейтенант же объяснял, что к военкому полковнику – Корсуну попасть невозможно, ведет он меня к заместителю полковнику – Бугрову и чтобы я не рассказывал тому так сбивчиво.

Лейтенант исчез за одной из дверей. Я сел на скамью у стены, собираясь терпеливо ждать. Передо мной на стене висел красочный плакат с портретами героев Советского Союза, времени на изучение его было у меня достаточно, да и на удивление тоже: из трех героев-евреев, о подвигах которых я читал в книгах и статьях, двое на плакате были белорусами – легендарный морской пехотинец, погибший на малой земле, дважды герой Советского Союза Цезарь Куников и не менее легендарный, и тоже дважды, контрадмирал Фисанович, третий – Машкауцан – на плакате выступал молдаванином.