Оклик — страница 47 из 84

Какие-то тлеющие, как головешки, образы, казавшиеся столь далекими от моей жизни, вдруг обожгли самой оголенной реальностью. Открытием для меня было то, что, оказывается, за обычной суетой жизни таится не только огненно влекущий вход в бездну, но параллельно тебе, в той же ткани суеты развивается, таясь до взрыва, другая история твоей же жизни, а ты себе третий десяток беззаботно живешь, даже не ощущая гибельного ее дыхания тебе в затылок.

В ночь на Новый, пятьдесят пятый, шел снег, мы с Люсей сбежали с гулянки, стояли в обнимку, прижимаясь к стволам деревьев парка недалеко от памятника Пушкина, нашептывая что-то невнятное друг другу на ухо. Снег ложился мне на волосы. Внезапно Люся, сгибаясь от смеха, начала попеременно указывать на меня и на памятник: шапка снега лежала на моей голове и на курчаво-каменной, пушкинской.

Мы готовились на зимние каникулы ехать выступать в Киевский университет, мы впадали в голосовой джаз, как в медитацию, стихотворение выползало из раковины, рвалось горлом…

И все ж, развеянное в прах

благословенно упованье,

беспечный стыд и сладкий страх,

и легкомысленность желанья

забыв о ночи и о дне,

отбросив ход часов холодный,

прорваться в вечность на волне

импровизации свободной.

Знакомство произошло как бы между делом, во время репетиции.

У нее были прозрачно-серые глаза. Имя – Валя.


Опять с невероятным треском и ревом мы отъезжали в Киев. Поселили нас рядом с Владимирской горкой на улице Жертв революции в общежитии, которое до семнадцатого было женским монастырем.

Бедлам достиг предела.

Уже с утра опьяневшие от морозной солнечности, легко развесившей в пространстве мощные золотые купола соборов и фигуру Владимира, оскользаясь на Андреевском спуске, двигаясь в стеклянном позванивании обледеневших парков над изгибами Днепра, ныряя с тонкой свечой, подрагивающей пламенем, в могильную духоту бесконечных пещер Киево-Печерской лавры, где по сторонам в замурованных кельях лежали кости тех, кто сам себя заживо обрек на погребение, а дух их спирал нам дыхание, гасил свечи, негодуя на бесстыдное любопытство живых, обративших их высочайшую трагедию и боль в копеечное дело, мы выныривали прямо на концерт уже достаточно возбужденные; возвращались в общежитие с таким грохотом и треском, что прохожие на улицах шарахались от проносящегося автобуса, и лишь после полуночи, когда кончались передачи по телевизору, тогда еще в новинку, начинались танцы в красном уголке.

Было время каникул, и огромные арочные кельи бывших послушниц пустовали, напоминая белизной застывших рядами постелей больницу или морг. Тем не менее из каких-то щелей набегали незнакомые девицы, главным образом, из стран народной демократии, все они были слегка под мухой и все курили; у каждого из нас появились подружки на час, куда-то уводили по коридору, по сторонам которого в темени жались парочки. Помню какую-то полячку Ренату, медичку Галю, в стельку пьяного румына Траяна, помню, как старался ускользнуть, а меня ловили; все же сумел сбежать, заскочить в одну из келий и, бросившись на койку, уснуть; но тут же проснулся в неясной тревоге: огромная келья пустынно-белыми рядами коек слабо светилась в лунном свете, проникающем сквозь арочные высокие окна, и ощущение было настолько похоже на те первые минуты в больничной палате после аварии с поездом, что показалось – в следующий миг опять потеряю сознание; внезапно как спасение ощутилась теплота рук медички Га-ли, обнимавшей мою шею полчаса назад, но ощущение это исчезло, как бы стертое неясной девичьей тенью, и в это мгновение передо мной отчетливо встали прозрачно-серые глаза.

В них не было укоризны, осуждения, они светились всепрощением и даже равнодушием, но я ощутил такой стыд, как будто они застали меня врасплох грязным и нагим, в последний момент пытающимся замести следы по чужим коридорам и кельям жизни.

Я пытался вспомнить черты лица, облик, чтобы как-по ночам исчезали, вероятно, выходя на "работу". Странно так сложилось, что на танцах в Доме культуры я познакомился с девицей по имени Роз ка, которая, оказывается, жила с родителями над оврагом: дом стоял в густых зарослях между крепостью и нашей школой. Не знаю, говорила ли она правду, что муж ее – лейтенант-танкист – на летних маневрах, но родилась она в этом же доме, была плотью от плоти Бужеровки, и так как для всей шпаны я был ее хахалем, то внезапно, сам того не желая, ощутил себя частью их мира, и ощущение было весьма странным; вдобавок я поранил себе ладони, отбивая образцы гранита от скалы, погруженной в Днестр у села Янкулово, обе руки у меня были перевязаны бинтами и это создало в их среде вокруг меня ореол чуть ли не мастера по мокрым делам; осторожность и даже некоторая боязливость при встрече с этими субчиками истолковывалась ими как признак невероятной сдержанной силы; ничего не подозревая, я гулял по заброшенным тропинкам, куда иные ступать боялись и при свете дня, и слева, перехлестывая тропу, ударялись в крепостные стены волны уголовного мира, а справа, с высот, клубились тонкими фресками высочайших культур органные сцены Последнего суда. Когда Розка однажды объяснила мне, каким видят меня ее односельчане, я был невероятно потрясен.

Между тем бужеровские бабоньки, как их называла Розка, пытались через меня завести знакомства с нашими ребятами, особенно с Ваней Михайловым, который был постарше нас, прошел армию, выглядел истинно русским мужиком-забиякой-раззудись-плечо; он, правда, недавно женился на Галке с биологического и потому вел себя пристойно, но хитрые бабенки чувствовали, что таится за этой пристойностью.

Розка болела в тот день. У одной из баб выставили на стол батарею бутылок. Я привел Ваню и еще кого-то. Заходили и выходили какие-то мужики, бабы, подростки. Впервые в жизни, махнув на все рукой, я выпил уйму водки, затем, уже не замечая, запивал вином. В какой-то момент понял, что едва стою на ногах, и надо скорее добираться до постели; но от нее отделял меня овраг, весь заросший, и в глубине этих зарослей была скрытая беседка, где мы и встречались с Розкой; черт понес меня туда; при полном сознании, но абсолютно не держась на ногах, я катился куда-то вниз, обрывая одежду об кусты и камни, карабкался вверх, свистел уголовным свистом, вызывая Розку на свидание.

Не помню, как очутился в нашем огромном классе, где мы спали на матрацах вдоль стены; Игнат да все остальные были удивлены, увидев меня в таком виде, но при полном сознании; я не мог пальцем пошевелить, а они весело надо мной измывались, катали по матрацам, садились верхом, я же мог лишь смеяться, пока не провалился в глубокий сон.

Утром все мы, побывавшие на гульбе, выползли как побитые собаки на берег Днестра, лежали на песке, слабые, с похмелья, слушая по репродуктору одно и то же: Хрущев с Эйзенхауэром без конца встречались где-то в Европе.

Розку я увидел только через несколько дней, в первый момент не поняв, что с ней произошло: лицо осунулось, шея перевязана бинтом. Оказывается, я был во всем виноват; она не жаловалась, ибо так, по ее мнению, и должны вести себя мужчины. Оказывается, упившийся и впавший в обычное свое буйство Ваня Михайлов увидел, что я куда-то ухожу, ринулся за мной, потерял из виду, куда-то падал, ударялся, полз, вдруг услышал мое имя, произносимое шепотом: это была Роз ка, услышавшая все же мои призывные сигналы. Как дикий зверь выскочил Ваня из кустов, схватил существо прекрасного пола, в избытке чувств укусил ее в шею. Она толкнула его так, что он упал то ли в яму, то ли в заброшенный неглубокий колодец.

Мне он и слова не сказал, быть может, ничего и не помнил.

Розке перепало от родителей за кровоподтек на шее.

Мы прощались.

Мне искренне было ее жаль: выросшая в беспощадной среде, она была по-настоящему добра и привязчива.

Последний день мы проводили занятия в Бекировом яру. На рассвете, когда солнце ослепительно било в меловые откосы, мы вошли в его устье.

Справа, в отвесном склоне, на высоте пятнадцатидвадцати метров, темнело арочное отверстие – вход в крипт отшельника.

По вырубленным в стене неглубоким насечкам для ног я поднялся в келью.

Была она невелика, но ослепительный от солнца вход сгущал темень внутри: в отличие от тех, замурованных, эта дверь вела прямо в небо, и стоит лишь шагнуть через порог, как понесут тебя огненные кони через огненный вход в огненное безмолвие.

Потом были военные сборы, пыльные Бельцы, ночные маневры на Широколановском полигоне под Николаевом, пропитанная потом военная форма, кирзовые сапоги, целая батарея которых чернела стволами в углу врытой в землю палатки, и, обалдело вскочив со сна по окрику старшины, все пихали, не глядя, ноги в эти стволы, и вечный козел отпущения Фишман с биологического вышел однажды в строй последним в двух сапогах с одной ноги; страдая хроническим недосыпом, мы спали как убитые прямо на шинелях, постланных на землю, а рядом с нами всю ночь била батарея, но, вероятно, самым сильным впечатлением этого года был крипт отшельника: под грохот пушек или в безмолвии все сны обрывались у двери, распахнутой прямо в бездну и мрак.

* * *

ДВЕРЬ: РЖАВЫЙ ПОВОРОТ НА ОСИ – В МРАК.

ДЕНЬ ВОЗМЕЗДИЯ? ОТПУЩЕНИЯ ГРЕХОВ? -

ПРОВАЛОМ В БЕЗДНУ НОЧИ.

ПОДНЯТИЕ ЗАВЕСЫ:…ЕЩЕ КОГО

НЕ ДОСЧИТАЛИСЬ ВЫ?

СТРАХ: ОКЛИКНУТЬ, НАКЛИКАТЬ БЕДУ.

ЖЕЛАНИЕ ЗАБЫТЬСЯ И НАДЕЖДА

НА ИЗМЕНЕНИЕ.

НОЧНОЕ КАФЕ: СЛЕПЯЩЕ-ЖЕЛТОЕ БЕЗУМИЕ.

ПЯДЬ ЗЕМЛИ.

ГУБЫ, РАСТВОРИВШИЕСЯ В ВЕЧНОСТИ.

БЛИЖЕ, ЧЕМ СОННАЯ ЖИЛА.

ОГНЕННАЯ БРЕШЬ.

СТИХИ, ЗАКАТЫВАЮЩИЕСЯ ПОД ЗАВЕСУ,

ГАСНУЩИЕ ВО ТЬМЕ.

СТОЛБЫ ВСЕЛЕННОЙ НАОЩУПЬ.

ПОД НЕБОМ С ОВЧИНКУ.

ЛАМПЫ, ЛАМПЫ: ЮНОСТИ, РАССТАВАНИЙ,

ПОБЕГА.

ТЕНЬ.


Сны обрывались, как обрывается сердце перед внезапно возникшей под ногами пропастью, при переходе из яркого света в полнейший мрак, при выходе из чревной тьмы в мучительный свет жизни, при внезапном, как удушье, ощущении, что ты в замкнутом каменном мешке и единственная дверь наружу заперта.