[54] пытается в чем-то возражать Нардору, а в моем сознании, как на оси миражей, смещающей вместе с пылью из-под колес джипов все пространство вправо, текут воспоминания пятьдесят шестого, поездка в иные времена и широты: собираюсь на геологическую практику в Сибирь, бабушкин голос, подпевающий мелодии из радиоприемника – «Держись, геолог, крепись, геолог» – слышен из соседней комнаты. У мамы на глазах слезы, – и все это сей час ощущается миражем, более далеким и ирреальным, чем страна Наббатея и начатая Англией, Францией и Израилем операция «Кадеш».
В ушах звенит от перепада времен.
Толчок. Машина остановилась. Стамболи окунают лицом в каску с водой: от большого возбуждения он тут же впал в спячку, которая в пустыне при быстро обезвоживающемся организме очень опасна. На осоловевшего Стамболи орет водитель Битерман,[55] родом из Польши, который вообще цепляется ко всем, а вчера чуть не подрался с каким-то сверхсрочником.
– Что с него взять? Полани,[56] – разводит руками Бени, антиквар из Яффо, редко подающий голос.
Все они давно знают друг друга по службе в одной артиллерийской части.
На сорок восьмом году жизни многое приходится открывать сызнова, невольно проверяя прошлое, осевшее в иных измерениях, резко скачущими параметрами новой жизни, пытаясь сфокусировать то прошлое, то настоящее, и в суетности попыток получая лишь одни размытые изображения, подобные миражам в пустыне, с которыми, оказывается, также надо иметь опыт обращения, иначе можно и жизнью поплатиться.
Машины подымаются к развалинам еще одного древнего городка – Реховот, переваливаясь между невысоких скалистых гребней. Слева и справа, мертвой зыбью замерев у подножия этих гребней, залегли пески тремя тягучими, как ртутные озера, привидениями по имени Халуца, Шунра и Агур.
У каждого ползущего по пустыне песчаного чудища свое имя, и древний город Халуца был подобен пробке в горле бутылки между этими чудищами, господствовал над дорогой в Синай, журчал, переливался, стекал водой живой жизни, которую черпали, глотали, сосали, пили из множества неглубоких колодцев люди, кони, змеи и мелкие зверьки пустыни.
Звук воды, льющейся в горло, оживляет все эти искривленные стеклянно-мертвым жаром, подобные гигантским изогнутым листам металла пространства пустыни и неба.
Высоко в небе – белый след. Самолета не видно. "Мираж" или "Фантом"?
Только в пустыне внезапно осознаешь истинный смысл этих имен.
Можно ли в этих пространствах, возвращающих к тысячелетним истокам, ощутить свое сиюминутное существование, поверить, что сидящий напротив Сами не восковой муляж, не оживший мираж этих исчезнувших городов?
Время спрессовано в этих песках столь сильно, что кажется оглохшим как при контузии.
Взрыв сжатого в тысячи лет времени.
Необходимо привыкание: спартански воспитываемое в себе равнодушие, расслабленность.
Необходимо ощутить связь с самым обыденным и домашним, с близкими существами, которые, быть может, в эти мгновения пьют чай на работе или рисуют кораблики на скучном уроке: только этим можно уравновесить в душе эти полумиражи-полуреалии, засыпанные песком времени, и ощутить движение собственной жизни, оказывается, кровно связанное с этими ползучими песчаными чудищами, стеклянно уставившимися в тебя, – Халуца, Шунра и Агур.
И если прежние земли твоей жизни угнетали своей повторимостью – трав, лесов, рек, птиц, – эти пространства – впервые: оглушающе беззвучны, смертельны всерьез и пугающе эфемерны.
Это – новое прикосновение жизни, сверхотрешен-но скользящей мимо.
В Кциот приезжаем к обеду. По растянувшемуся военному городку слоняется множество солдат. Устойчивая смесь машинного масла, пыли и запахов солдатской кухни стоит в воздухе.
В километре отсюда развалины наббатейского города Ницана.
Читано о нем, перечитано.
В стеклянном зное посреди пустыни встают арочные ворота, ведущие в никуда, остатки акрополя.
Знаменитые археологи и шпионы начала века – Робинсон, Вулли, Лоуренс Аравийский – еще успели здесь увидеть сохранившиеся обломы церквей и мозаик, а потом – первая мировая, турки и немцы роют окопы, бьют мрамор могил. После войны вновь археологи, и находка за находкой: уйма остраконов, более двухсот папирусов, пятнадцать страниц вергил-лиевой "Энеиды", фрагменты Евангелия от Иоанна деяний святого Георгия, в общем-то провинциала, уроженца Лода, погибавшего и воскресавшего и вконец провозглашенного святым покровителем Англии.
Сухой жар колышет соты вымершей цивилизации.
Выпиваю почти полфляги воды.
Оставляем еще один потухший кратер, вулкан духа, некогда огненно бивший из пластов раннехристианского времени, а где-то правее, за нами, за скалистыми гребнями, в каких-то восемнадцати – двадцати километрах, Кадеш-Барнеа, центр вышедших из Египта колен Израиля, прародина человечества, и пустыня, пустыня…
По шоссе едем быстро, и слева, то удаляясь, то приближаясь, из-за скалистой земли неотступно следят за нами стеклянно-остановившимся взором пески Шунра.
Долгие косые тени джипов вовсю пытаются сбежать от цепкого этого взгляда, но не в силах вырваться из-под колес.
Низкое предзакатное солнце кажется яичным желтком, валяющемся в пыли.
На ночлег останавливаемся у развалин Шивты. Глохнут моторы, и мы на миг глохнем от звенящей в ушах тишины.
Внушительная цепочка джипов, включая присоединившиеся в Кциот, становится в круг недалеко от шоссе, у высотки Мицпе-Шивта, за которой, по ту сторону небольшой долины Карха, отчетливо видны подобные сотам развалины Шивты.
Голоса, перебранка, стук раскрываемых консервных банок, треск разжигаемого костра (кто-то собирается варить кофе) – все в этой вязкой предвечерней тишине звучит как из-под слоя воды. Идет распределение караульных вахт. Мне выпадает дежурить с четырех ночи.
Спускаюсь к развалинам.
Может ли быть где-либо более захватывающим зрелище огненно-безмолвного заката над пустыней, чем среди стен мертвого города?
Время, никому не принадлежащее.
Не видно грузно припадающих к земле туристских автобусов, и таблички на палках, воткнутые то тут, то там по древним улицам – как следы марсианской цивилизации вкупе с нелепым строением у входа в заповедник, построенным одной из давних археологических групп.
Стены, стены. Древние дома, вплотную прижавшись друг к другу, как соты, верили в покой и прочность внутреннего дворика с фонтаном или колодцем, повернув спины к пустынным пространствам, чреватым гибелью и нашествием, желая верить в то, что спины, прижатые одна к другой – достаточное средство защиты.
Огненный шар солнца, низко висящий над перекрестком двух улиц, мощенных в шестом веке новой эры, с дренажными каналами по обочине, подобен угловому уличному фонарю.
Темень скапливается в глубинах обширной древней давильни винограда в три камеры доя загрузки гроздьев, широкой мощеной площадки, на которой пляшут тени виноделов, и сусло течет по каналам в обмазанные глиной колодцеобразные ямы.
И почти сразу за давильней ныряешь через проход в атриум церкви, окруженной сотами келий обширного монастыря, церкви с залом доя молитв, апсидами, полом из мелового камня, и стенами, обшитыми мрамором, купелью и ступенями, ведущими к ней.
Величина развалин достаточна доя работы воображения.
Кресты, рыбы, символические сочетания букв и сейчас, на закате, прочерчены глубокими тенями.
В обвалах солнечного света пустыни они, казалось, трепетали живым дыханием.
Еще жарок и медлителен полдень, притолоки и барельефы полны спасительной тени и прохлады, но по углам уже заводится тьма, в щелях пространства едва слышно начинает посвистывать, постанывать, похохатывать ветер пустыни.
Еще красный шар висит над горизонтом, а набегающий редкими порывами гул, внезапно поражает избалованный тишиной слух.
Одиночество в пустыне, чреватое гибелью, рождает страстное желание прижаться друг к другу.
Гул множеств.
С погруженных на дно времени террас налетает порывом гул Исхода.
Гул арабской конницы накапливается за восточным горизонтом в складках Аравийского полустрова.
Беспамятно веселье пляшущих в виноградной давильне.
Гул молящихся в церковных стенах и кельях.
Потрясающая плотность Истории в безлюдной пустыне.
Ощущение небезопасности в любых стенах, даже развалинах – мгновенная замкнутость обостряет дыхание обступающего пространства, грезящего и грозящего нашествием.
Не помогают усовершенствованные дома с внутренними двориками и колодцами, повернувшиеся спиной к гибели, свято верящие в прочность и бессмертие римского строительного гения.
Как гул и толчки землетрясений, не раз сотрясавших Наббатею, как наползающие песчаные чудища Шунра и Агур, – неминуемы сотрясения Истории.
В четвертом часу ночи меня расталкивают. Вылезаю из спального мешка, прижатого к колесам джипа.
Вдыхаю всей грудью чистейший воздух предрассветного часа, делаю обход, разминаясь, вглядываясь в темень, и обломок древней стены на Мицпе-Шивта во тьме кажется крепостной башней. Ориентируюсь на храп, доносящийся с другой стороны стана: кверху пузом на песке храпит Стамболи, второй дозорный; рядом с ним кружка недопитого кофе и винтовка М-16, приставленная к борту джипа. Трясу налогового инспектора. Ошалело вскакивает, втягивая голову в плечи.
Звезды третьей стражи поворачиваются на небесной оси вместе с отливом дальнего моря и приливом ближних песков, с древним Исходом и средневековыми нашествиями, смещением великих путей и развалом Империй.
И пустеет страна Наббатея, смещенная поворотом мировой оси от центра жизни.
Повороты мировой судьбы чаще свершаются ночью.
Не помогают никакие стенные украшения.
Надпись на стене Валтасарова пира выступает огнем.
Странно видны мне через пространство в двадцать пять лет пылающие поверх домов буквы – латинские цифры, кириллица: