Оклик — страница 62 из 84

В одну из внезапно наступивших пауз – слабое колыхание фортепьянных звуков из транзистора, который Бени прижал к уху, концерт Артура Рубинштейна, кажется, записанный в Вене.

Звуки испаряются в древней синайской ночи, у подножья Моавитских гор, как невидимый пар над чашкой кофе, о котором приходится только мечтать.

Скрытый огонь души в этих звуках проступает мгновенной связью с теми, кто пять тысяч лет назад нес ночную стражу у края стана Израилева, лежа в засаде, слыша ангельское пение высот и не подозревая, что лежит у подножья мировой истории.

Миражи, притекающие днем из расселин Моавитских гор, от Красной скалы, в жгучее марево пустыни Фарран, претерпевают в ночи странные метаморфозы: частокол колючей проволоки по краю стана Израилева, за которым верблюжьи земли королевской Иордании, внезапно и болезненно заостряется в сознании частоколом готических букв, через которые пропущено электричество, на безглагольных вывесках ночной Вены, с антисемитской поощрительностью слушающей гениальную игру старого еврея – Артура Рубинштейна.

Гегелева триада нуждается в жертвенной крови.

И готический частокол вновь оборачивается колючей проволокой, через которую пропущен ток, по краю иного стана Израилева, ведомого не Моисеем к земле обетованной, а австрийцем Шикльгрубером в печь огненную. Бесконечна очередь колена Рубинштейна – к обрыву, грани между жизнью и смертью, краю. Бесконечен Исход, в котором неизбежность предстоящей гибели рождает ликование, не менее, чем видение горы Синай, и взрослые говорят детям: "Еще немного осталось".

И юность моя прожигается мерзко обнаженным в смерти лицом, столь близко проплывшим мимо меня в Мавзолее, такое сближение – лицом к лицу – с тираном, возможно лишь после его смерти.

И уносит меня через время от этого странного сдвоенного гнезда смерти одновременно в две противоположные стороны – в ледяную глушь Сибири и в стеклянное пекло Синая, и два этих разбегающихся странствия странными ножницами пространства охватывают разрыв времени в двадцать пять лет (1956–1981), давая ощущение глубины моей жизни, данной мне волей случая и судьбы, и вершатся события, и темен их поток, но время от времени пронзает меня ощущение, что все это лишь внешние обстоятельства, в которых длится самое стержневое – скрытая встреча, столкновение, озарение и печаль – с Высшим началом, той Мощью и Милосердием, чья стопа обожгла эти аспидно-черные железные горы, эту снежно-белую на ослепительно-стеклянном солнце пустыню, необходимо лишь быть на время вырванным из кругооборота обычных дней с работой, суетой, крупными поломками и мелкими починками, чтобы вернуться к подножью Истории с пустыней, жаром, жаждой, миражами, которые убедительней реальности, следами разрушенных и покинутых городов, что подобны годам прошедшей жизни, вернуться к изначалию – и вновь коснется тебя впрямую, ожогом, истинное на этой земле твое существование.

Всего каких-то сто пятьдесят километров от дома световыми годами отделяют от оставленной жизни, и сотни световых лет протянулись до погасшей планеты, где прошла юность, словно ты вернулся на эйнштейновском, только наоборотном корабле, и в полете пролетели годы, эпохи, а здесь все осталось, как пять тысяч лет назад, на заре времен, и слабый огонек сигареты из-под ладони рядом, на миг очерчивает край и всю громаду стана Израилева, расположившегося привалом у Йотваты по дороге на Эцион-Гевер.

Окрик комдива по радио:

– Кто курит? Немедленно прекратить.

Небесный Воз гнется под всей Вселенной, поворачиваясь вокруг оси, отмеченной верхушкой дерева. Предчувствие рассвета приходит вместе с запахом сухих кустов, обрызганных росой и ощущением края земли за пограничной межой.

Задержка темноты кажется неестественной, словно речь идет о ночной страже длиной в пять тысяч лет, в ожидании света, столь же медово-тяжко и ослепительно отмечающего свой возраст.

Солнце еще за Моавом, но на западе, в лилово-прозрачном глубокофокусном пространстве, слабо мерцают конусы легендарных гор Синая, среди которых та, единственная и предвечная.

Редеют в небе стаи перелетных птиц, чье слабое курлыканье слышалось над нами всю ночь.

В этот миг, когда глаза свербит от бессоницы, особенно и необъяснимо ощущаешь свою приобщенность к вечности пустыни, ее мистическому молчанию, ее – оглушающему топотом тысяч ног – грому; они возникают и исчезают, как в приборах ночного видения, силуэт за силуэтом, возникают и исчезают, и никаким пескам, никаким тысячелетним ливням времени не дано смыть исход – этот первый и вечный прорыв из рабства к свободе.

Белым бархатом вспыхивают дальние ковры пустыни под восходящим солнцем. Свет солнца – из-за горы – сразу и врасплох синим синайским пламенем.

Спать.

Соскальзываю в сон под дальние голоса: более молодые после бессонной ночи лишь собираются прокатиться в Эй лат, поглядеть на шведок, загорающих почти нагишом.

Ветер пустыни обдувает меня или сухое старушечье дыхание? Если у смерти есть дыхание, оно вероятно так пахнет – тлетворным жаром, пеплом, золой.

Слабый плеск воды, льющейся в горло из фляги, отдается влажным живым шумом целого моря.

То ли это тонкое пение песка, то ли стеклянные миражи запели, как поет краешек тонкого стакана, когда по нему ведут кончиками пальцев?

Долгое нашептывание.

Наплывающие круги оранжевого солнца под веками.

Жарко распластывающее ощущение дневного сна.

Долгое нашептывание о спасении души, обнажении космического сознания, однажды коснувшегося этих железных гор и стеклянных пустынь, и в нем пульсирует всеобъемлющее знание, и все сливается так, что идущая по пустыне человеческая масса вовлекает в свое движение страхи, надежды, печали, тягу к звездам и луне, мерцающей в свете дня. И давние жизни соединяются в цепь, потрясают внезапными воспоминаниями каких-то дальних перекрестков счастья, мгновений солнца и тишины, музыки и света, и все это рвется в символы, полустертые и потому еще более влекущие, и так легко, будто вся твоя жизнь лишь на то и задумана, чтобы тратиться на разгадку этих странных символов.

Душа жаждет остаться на синих высотах, но там ее как бы и нет, и ощутить себя она может лишь в этом душном мире пустыни, но и тут она в слишком большой безопасности, чтобы себя познать, ибо лишь на лезвии гибели открывается ей собственная сущность.


Кому быть слугой, как Иов?

Чьим быть любимцем, как Авраам?

С кого требовать равенства отношений, а не облагодетельствования слуги и обласкивания любимца?

Над кем заносят нож, чтобы познать или погибнуть имеете с жертвой?

Поезд идет и идет, постукивая колесами на стыках.

Конечная остановка – в пустыне.

Рельсы просто обрываются, уткнувшись в дюны.

Поезд стоит.

Можешь выйти. Вокруг и вдаль – ни души.

Только – присутствие Бога.

Можешь вернуться. Еще и еще раз приехать – никаких ограничений.

Но выйти – к Богу – это решение раз и навсегда.

Нет, это не смерть, и никакой не символ.

Это выход в высокое одиночество, в сверхчеловеческую сосредоточенность перед Высшим, толика которого – в этих синайских пространствах.

Это – одновременное путешествие в реальности и по сне, ибо реальный облик пустыни под легендарным названием Синай целиком совпадает с нею же – в сновидении.

Обостренность слуха, зрения, восприятия благодаря тому, что присутствуешь в этом магнетическом пространстве сотворения народа из пестрого племени кочевников, прижатых деспотией Пирамид, мучительна и влекуща.

И нет никаких приборов ночного видения, никакого радио.

И таинственный чей – то голос, которого командир дивизии никак не может засечь, – и вправду голос Ангела, уже открывшего к собственному удивлению живительную силу юмора, не менее важного, чем теплая одежда, затяжка сигаретой или глоток горячего кофе в момент, когда вовсе окоченел.

И ты замер в ночной страже на краю стана, страны, прислушиваясь к печальной перекличке перелетных птиц, но в отличие от предков своих, ты еще и знаешь откуда или куда они летят, неся на крыльях печаль и свет молодости. И возносятся эти мгновения таким целостным переживанием собственного бытия, что это делает их причастными к лучшим мгновениям жизни.

Опять отправляется поезд, странное существо, подобное библейскому змею поглощающее пространство, совратившее Адама и Еву, переваривающее всю земную суету в своем долгом извивающемся коридорами металлическом чреве с резиново-каучуковыми гармошками, соединяющими вагоны, и вправду подобными змеиной шкуре.

И я на ходу вскакиваю который раз в этот поезд.

Трясут за плечо:

– Кончай дрыхнуть. Слушай.

Полдень. 8 июня 1981. Последние новости: заявление израильского правительства об уничтожении иракского ядерного реактора у Багдада.

Близится вторая ночная стража повышенной боевой готовности.

История на миг задержала дыхание.

Свет послеполуденного солнца галлюцинирующе неверен.

Тревога, восхищение, причастность, и высоко в небе – меньше комариного носа – самолетик.

Мираж или фантом?

6

ИЮНЬ-ИЮЛЬ 1956. ПОЕЗД МОСКВА-ХАБАРОВСК. ВОКЗАЛЫ: ЧУВСТВО МИМОЛЕТНОСТИ И ПОГИБАНИЯ. ПЛАЦКАРТА: ВЗБИРАНИЕ НА ХОРЫ И ПЬЯНЫЕ ХОРЫ. ИОНА ЯКИР И „РЫЦАРЬ СОЛНЦА”. ДЕКОРАЦИИ ЛЕСОВ И ГОР: ВСЕ ЗАДВИНУТО. ДВЕРЬ В ПЛОТИНЕ. ТРУБНЫЙ РОГ: ВОССТАНИЕ ИЗ МЕРТВЫХ. ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НА ЗАПАД. ВОЛЧЬЯ БОЛЕЗНЬ ПРОСТРАНСТВА. ЗАБОЙЩИКИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЖИЗНЕЙ. МОСКИТЫ-МОСКОВИТЫ. СЛАВНОЕ МОРЕ БАЙКАЛ. ЛЕВИАФАНЫ ТОННЕЛЕЙ. НО НЕСТЬ ПРОРОКА ИОНЫ.


Последний день июня 1956 жарко висел над поездом, казалось, бессильно буксующим в жажде отбросить назад пространство, которое упорно проворачивалось на вертикальной оси этого дня подобно огромному запущенному навечно волчку. Я лежал на верхней полке в плацкартном купе.

Только утром мы отъехали от Москвы в путь до самых до окраин, но я уже по горло был сыт костью, брошенной мне пространством в тошнотворный закуток полки, сродни собачьей конуре, хотя изо всех