Окна, открытые настежь — страница 13 из 37

го? Господи боже мой! А я еще морочила себе голову английским языком!

Искреннее горе и глубокая обида, как порыв ветра с дождем, смыли с ее лица ординарность, и оно до неузнаваемости изменилось. Ее растерянность была правдой. И отчаяние было правдой. И вся она была освещена правдой.

«Такой Тоне я не смею солгать, — сказал себе Виталий. — И если она спросит…»

Она, конечно, спросила:

— Скажи… все это время… весь год… ты… любил меня?

Сначала он еще раз ответил сам себе: «Все у меня с нею было наигранным, временным, двойственным. Пусть же хоть прощание будет честным».

— Нет. Не любил.

Злость перекосила ее лицо.

— Ты… ужасный! Ты сам не понимаешь, какой ты… Вон! Убирайся вон! — И расплакалась злыми, отчаянными слезами.


«Мне следовало этого ожидать, — хмурился Виталий, стоя под дождем на трамвайной остановке. — Пожалуй, не надо было говорить…» Да нет же… Какие могут быть сомнения, если он не мог ей сказать иначе? И не только потому, что не любил Тоню. Он никогда раньше не любил. Никого на свете. Он любил только Женю.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Крамаренко проснулся в десятом часу утра и по привычке сейчас же посмотрел на будильник. Как ошпаренный вскочил с постели, но вспомнил, что с работы уволен, и, зевая, поплелся к умывальнику. Спешить было некуда. Все нужные справки он кончил собирать еще вчера, а в обкоме обещали принять не раньше двенадцати.

Крамаренко закурил и с папиросой в зубах стал одеваться в непривычный для будней парадный костюм. Крахмальный воротник сорочки немного резал, галстук упрямо завязывался неуклюжим узлом. Все это раздражало.

На кухне уже хлопотала около газовой плиты тетя Лиза. Не поздоровавшись с нею, он плюхнулся на табурет, придвинул к себе тарелку с нарезанным хлебом.

— Что, оголодал за ночь? — недоброжелательно опросила тетя Лиза. — Подожди, подогрею котлеты.

Крамаренко промолчал. «Чертова перечница, — подумал со злостью. — Старая дева, чучело в юбке, приживалка». То, что тетя Лиза долгие годы бесплатно служит Крамаренкам домашней работницей, не тревожило его совесть.

«У каждого надо спрашивать, каждого просить», — раздувал в себе злость Крамаренко.

Время не ждет. Каждый год уносит его сверстников — то инсульт, то рак, то инфаркт. Жить, жить!.. А как жить?

Вот, например, его дружок Волобуев смеется над честностью Крамаренко. Все говорят, что Волобуев неплохой врач. В тыловом госпитале в войну даже каким-то начальством был. А пенициллином все равно поторговывал. Потом, когда устроился в мединститут, тоже мздоимствовал во время вступительных экзаменов. Взяточников прижали — нашел новую халтуру: «целительным» медом через третьих лиц спекулировал, на паях с бабками-шептухами карманы себе набивал.

Прогнали его с высоких должностей — устроился где-то в заводской амбулатории, а денег у него — будьте уверены: лишь бы не ленился ходить в сберкассу.

Это не то что Крамаренко, который со своей честностью всю жизнь перебивался с хлеба на квас и предсказывал Волобуеву страхи да ужасы. А теперь, если не выручит Волобуев, не даст взаймы денег, которые Крамаренко пообещал Богдану Георгиевичу, — пиши пропало, останется Омелян Свиридович между двух стульев. И партбилет потерял, и Богданчику вовремя руку не протянул. Эх, жизнь… «Хорошо бы напиться и побить в «Интуристе» все зеркала, — вдруг подумал Крамаренко. — Все до одного. А потом бросить директору в морду несколько сотенных: «На, подавись, — если плачу́, то имею право. И точка!»

— Деньги у нас еще есть? — спрашивает он тетю Лизу.

— Захар дал. Долго ли будем у детей сидеть на шее?

— Ты еще голос подаешь. Чья бы мычала… Сама с пеленок на чужой шее сидишь.

— Не ври! Я и уборщицей в техникуме служила, и у профессора-лауреата как у Христа за пазухой жила. Это ты меня к себе заманил. Постеснялся, что у такого большого начальника родная сестра домработница…

— Тебя только заведи. За три дня не раскрутишься. Ты, что ли, на базаре была?

— А кто же? Катря свое уже отходила. Куда ей с больной головой! Говорит — кружится и кружится, все в глазах кругом идет. Это у нее после того, как ты Бориса…

— Рассказывай… У нее это давно. Откуда ты взяла? Катря говорила или кто?

— Никто не говорил. Сама уши имею. Сводил бы ты ее к профессору.

— Тебя не спрашивали. Консультантша нашлась. Отведу, когда надо будет.

— Ты на меня не кричи. Это я маленькая была, боялась тебя, подчинялась, глупая. Бил меня, дразнил, конфеты отнимал, а я: «Ой, братец! Ой, Омелечка!» А теперь — дудки. Чего мне бояться? Из дома прогонишь? Да если бы не Катря и не дети, давно бы уже ноги моей здесь не было, эгоист собачий…

— Терминология! Посмотрела бы сперва в словарь — что это такое, «эгоист»?

— На какого лешего мне твои словари? Я на тебя смотрю, и с меня хватит. Ох, и хитрый же ты человек! Напустил туману Катре в глаза, и ничего она, бедная, не видит. Всю жизнь добреньким прикидываешься. Заботу проявляешь, паясничаешь. Я-то тебя сызмальства как облупленного знаю. Никогда ты никого не любил, Омелян. Одного себя обожаешь.

— Слушай… ты… не играй на нервах.

Вошла жена.

— Доброе утро.

— Доброе? — Он взглянул на Катерину Марковну и подумал, что, несмотря на болезнь, она молодо выглядит для своих сорока шести лет. Очень похудела и побледнела. А глаза такие же, как и в молодости… Что-то скрывает от него. Далека. Какой была, такой и остается. Двадцать пять лет супружеской жизни не стерли границы между рябым Омелько и красавицей Катрей.

— Ты не припоминаешь, Катерина, куда я мог сунуть грамоту за школу-интернат? Знаешь, какую? В зеленой коленкоровой папке.

— Может, в комоде, в Зоиной комнате? Там Захар спит после третьей смены. Как проснется — посмотрю.

«Тот спит, тот еще что-нибудь делает, — хмуро подумал Крамаренко, — полон дом людей, скоро мне здесь места не будет».

За чаем он повторил традиционный опрос:

— Зоя где?

— Она сегодня с двенадцати. С утра у них перевыборы месткома.

— А Стасик?

— К товарищу пошел переписать уроки.

— Снова прозевал, лайдак? А Евгения?

— Она каждый день с девяти… Повел бы ты Валерку погулять. Еще с вечера ныл: «Хочу с дедушкой в зоопарк».

— Мне в обком идти надо. А почему мальчишка не в садике?

— Там карантин. Эпидемия коклюша. Забыл?

Этот укор напомнил Крамаренко, что он сидит дома, не работает и теперь ему имеют право предъявлять претензии, почему он не помнит о коклюше. Он переждал приступ злости и спросил у жены:

— Как спалось?

Еще в прошлом году можно было не спрашивать об этом. А после того, как Катерина стала страдать хронической бессонницей и начала жаловаться на удушье, она, чтобы не будить мужа ночью, переселилась на диванчик. Это еще больше отдалило ее.

— Часов до трех спала… А потом приснился Борис.

Крамаренко промолчал. Он привык уже при упоминании о Борисе отмалчиваться.

Ровно без четверти двенадцать он ушел из дому, захватив папку с благодарностями. Неторопливо шагал к обкому через Университетскую площадь. Осыпались листья, и ветер гнал их вместе с пылью по голой асфальтовой площади. На башне недавно построенного университета местные куранты вызванивали несложный мотив — творение местного композитора. В центре площади, недалеко от пьедестала недостроенного памятника Ленину, сизо-белыми волнами перекатывались голуби.

Крамаренко с непривычным для него вниманием рассматривал все это глазами человека, у которого появилось достаточно свободного времени, чтобы отдаваться мимолетным впечатлениям. От предстоящего посещения обкома он не ждал ничего нового и поэтому совсем не волновался. С того времени, как Крамаренко был уволен с работы, его трижды принимал заведующий промышленным отделом. Был он и у второго секретаря и у всех соответствующих инструкторов. Но дело не двигалось, Крамаренко упорно стоял на том, чтоб его восстановили на той же работе и в той же должности, а от других предложений решительно отказывался. Теперь он добивался, чтобы его принял первый секретарь Демьян Сергеевич Борщ, к которому по личному делу попасть было сейчас нелегко: область отстала по сельскохозяйственным заготовкам, и Борщ не вылезал из районов.

В просторной приемной на втором этаже Крамаренко удобно устроился в кресле и развернул свежий номер «Известий». Чисто выбритый, в новом костюме, с кожаной папкой на коленях, он совсем не был похож на обиженного, и лишь чрезмерная поспешность, с которой проскакивали мимо него некоторые работники аппарата, говорила о том, что его здесь знают как назойливого посетителя. Вошла секретарша, пожилая женщина в спортивном свитере, и сказала, что он сможет войти, как только Демьян Сергеевич поговорит с Киевом. Крамаренко растерялся. Правду говоря, он не надеялся, что попадет сегодня к Борщу.

Когда его позвали, даже вступительную фразу не успел подготовить.

В большом кабинете около письменного стола стояли трое пожилых плечистых мужчин, и Крамаренко сразу не мог угадать, кто же именно из них Борщ. Когда-то до войны (Крамаренко был еще беспартийным) на революционные праздники рядом с портретом Сталина в городе обязательно вывешивали чуть меньший портрет — первого секретаря обкома. Одного из них даже называли «кормчим слобожанских большевиков» и, как вождя, рисовали на панно рядом с девочкой, подносившей «кормчему» цветы. Эти времена канули в вечность. Секретаря обкома на панно не увидишь, а на партактивы Крамаренко почему-то не приглашали. Вот и не узнал Борща. Но тот сам спросил:

— Крамаренко?

— Так точно.

— Садитесь. Вы давно были в своем тресте?

— А что мне там делать?

— Оформляться.

— Куда?

— На Зеленоградский элеватор. Должен же кто-то его достраивать.

— То есть… как? Не понимаю, — растерялся Крамаренко. Он уже привык за это время к роли обиженного.

— Вы недовольны?

— Почему же…