Окна, открытые настежь — страница 20 из 37

— Страшно? — спросил он.

— Страшно, — прижалась Женя к Виталию.

Он почему-то представил себе одинокую лодку, а в лодке Женю — беспомощную, испуганную. И себя, плывущего к ней спасать.

— Женя, — наконец-то решился он спросить, — может, я ошибаюсь… Чуть ли не с первой встречи мне показалось, что у тебя… что у тебя есть на душе… Ты ничего не хотела бы мне рассказать?

Она и мечтать не могла об этом! Неужели существует такое счастье на свете, такое чудо… Как он мог  у г а д а т ь?

Отошла от Виталия, стала спиной к теплой печке. Ее знобило. Он ждал терпеливо, не смотрел на нее. Только весь напрягся, готовый услышать самое страшное и — что бы это ни было — стать Жене на защиту.

— Я ни разу еще не говорила с тобой о моем старшем брате, — сказала Женя, волнуясь оттого, поймет ли Виталий глубину ее горя, не покажется ли ему все это чем-то чужим, а главное, мелким? Сбиваясь, она рассказала, как любит брата и отца и не может представить себе, что же так внезапно сделало их врагами.

— Вот я жду Бориса, а зачем? — спросила она, глядя в окно, у кого-то невидимого, кто мог бы сотворить чудо и дать ей невозможный ответ. — Зачем я жду его, когда наверняка знаю: что бы он ни сказал — не смогу я понять… не смогу стать на чью-то сторону? Ведь самое страшное — разрыв — уже свершилось! Разве можно, о б ъ я с н и в  катастрофу, успокоить себя?

И что он сможет мне объяснить? Допустим, отец умалчивает о каких-то причинах, заставивших Бориса так оскорбить его. Но какие это могли быть причины? Я-то знаю отца! И не могу допустить, чтобы он совершил что-то ужасное, настолько ужасное, что умный, добрый, справедливый Борис вдруг растоптал все — любовь… уважение… наконец, благодарность! Дал повод отцу чуть ли не проклясть его. Дико!

Когда смотришь кино, читаешь роман, то видно, что плохой человек… негодяй… если он даже маскируется — все равно его смутно угадываешь. Есть какие-то намеки… Приметы… Они постепенно приводят тебя к мысли, что от этого благополучного добрячка можно ждать любой гадости. Но бывает ли так, чтобы человек был честным, добрым — и вдруг… в один прекрасный день…

— Нет, не бывает, — сказал Виталий, — но может случиться иначе. Иногда только кажется, что «вдруг» — это «вдруг»… А на самом деле не все стороны души… не все поступки, а особенно мысли иного человека понятны другим… Скрытные люди бывают всякие. Одни скрывают добрые чувства, проявляют их без шума, без показного восторга. А другие, наоборот, скрывают темные стороны своей души… И, глядя на них, мы не все можем знать…

— Ты сумасшедший! — даже не обиделась Женя, такой смешной и нелепой показалась ей мысль о том, что ее отец скрытный. — Чего же я могу не знать о нем? Разве что его строительных дел? У него на работе всегда миллион неприятностей… Но все, абсолютно все знают отца как честнейшего человека! Мы это на себе испытали: сидели без дров после войны, а он щепки не позволил себе взять со строительства, — машинально повторила она излюбленные слова Крамаренко. — Так чем же он мог взбесить Бориса? Вот ты видел отца, разговаривал с ним. Какое он произвел на тебя первое впечатление?

— Трудно что-нибудь сказать, поговорив один раз с человеком, — смутился Виталий.

— Но ведь о моей маме ты сразу сказал, что она тебе очень понравилась! А ты ее тоже видел всего два или три раза, — настаивала Женя.

— Ей-богу, Женька, ты ставишь меня в неловкое положение, — выкручивался Виталий, — я ведь не какой-нибудь психолог…

— А все-таки? — требовала она ответа, который казался ей сейчас очень важным.

— Как тебе сказать, — неохотно ответил Виталий, — конечно, я могу ошибиться… Он мне показался… не особенно искренним.

— Папа?! — возмутилась она. — В чем же это выразилось?

— Видишь… Ты уже сердишься. Давай лучше отложим этот разговор, пока я получше с ним познакомлюсь.

— Нет, нет, говори, пожалуйста, сейчас, — волновалась она. — Я не буду перебивать тебя.

— Хорошо. Я скажу, — собрался с духом Виталий. — Тут даже не в искренности дело… Я неточно выразился… Скорее это какая-то непонятная озлобленность, которую он носит в себе. В общем так: он спросил, почему мой отец после свадебной вечеринки ни разу не зашел. Я ответил, что он был занят в институте, а сегодня хотел со мной зайти, но случайно достал билет в филармонию на концерт Рихтера и не мог удержаться от соблазна. Тогда твой отец как-то недоброжелательно ухмыльнулся и сказал: «Д-да, интеллигенции, конечно, надо культурно расти» — или что-то похожее. Может быть, я и не обратил бы внимания, если бы меня не возмутило вообще такое ироническое отношение к людям, любящим поэзию, живопись, музыку больше, чем футбол или выпивку. Откуда такое у Омеляна Свиридовича? Он почти ровесник моему отцу, он тоже с высшим образованием, сын у него молодой ученый, дочь… В общем, понятно. А послушать его, получается, будто бы в филармонию ходят только избранные, а для него это, мол, недоступно. И в то же время к Захару, который, как я понял, филармонию не посещает, он относится свысока, даже мне, новому в доме человеку, шепнул, когда Захар высказывал свое мнение о событиях в Конго: «Нахватался с чужих слов… Темнота!»

— Нет, это у тебя просто случайное предубеждение, — сказала неуверенно Женя. — Да и все, что ты говоришь, ничего не объясняет… Не нужно даже ничего знать. Достаточно только логически мыслить, чтобы твердо сказать: не было у Бориса никаких веских причин…

— Значит, ты допускаешь, что Борис мог оклеветать отца сгоряча? — перебил Виталий.

— Нет. Никогда! — уверенно ответила Женя и сникла.

Виталий прошелся по комнате.

— Я бы с этого и начинал, с твоего «никогда», — сказал он, уже не сожалея о том, что Женя вытянула из него мнение об Омеляне Свиридовиче. — Только пойми меня правильно… Конечно, лучше всего дождаться Бориса и обо всем расспросить. Но уж раз зашел такой разговор… ну, психологический, что ли… позволь и мне пофилософствовать.

Я понимаю тебя, когда ты говоришь, что не ждешь никакого прояснения даже от приезда Бориса. Ты говоришь так потому, что заранее отбрасываешь возможность настоящей вины и отца и брата. Однако… между ними произошла ссора… разрыв… И приходится не только роптать на судьбу, но и анализировать. Может быть, я ошибаюсь… То, что я скажу, мои собственные мысли. Я их не вычитал ни из учебника психологии, ни из юридических кодексов… Просто я постарался представить себе: перед нами два полюса — обвиняемый и обвинитель. Пусть обвиняемый в нашем представлении самый честный, порядочный человек. Но все-таки можно допустить мысль, что, если он случайно ошибся, споткнулся, совершил преступление и сам еще как следует не осознал этого, он, защищаясь, может пытаться найти себе оправдание. Так, между прочим, вел себя я, когда отец ругал меня за роман с женщиной, о котором я говорил тебе. Я почти точно знал, что он прав, что нельзя играть чужими чувствами, оправдывая это чем бы то ни было, но мне до того не хотелось быть виноватым, что я злился на него, обвинял в примитивности, сухости, непонимании жизни… Можно ли за это считать меня неисправимым пошляком? Думаю, что нет. Но, будучи, в общем, человеком порядочным, я все-таки изо всех сил сопротивлялся! И это объяснимо, понятно.

А вот  о б в и н и т е л ь — тут картина иная! Если он безупречно честен, добр и справедлив, невозможно себе представить, чтобы он первый, с кондачка, необдуманно взял бы да и облил грязью ни в чем не повинного человека. Ведь он наступает. Поэтому на него ложится в тысячу раз бо́льшая ответственность, чем на того, кто вынужден защищаться. Одна только мысль о том, что можно опорочить, оскорбить человека невинного, заставляет честного обвинителя сто раз отмерить, чтоб один раз отрезать. В данном случае роль обвинителя… роль инициатора спора, как я понял, взял на себя твой брат. Отец чем-то с ним поделился, а тот его обвинил, оскорбил… Даже я, который должен был высказать свои впечатления от встречи с Омеляном Свиридовичем не ему, а тебе, испытываю угрызение совести: ведь ты заставила меня высказывать самые случайные, не проверенные жизнью мысли о нем. А как же Борис? Он-то говорил не о ком-то, а о своем любимом отце, да еще и прямо в глаза.

Вот я и думаю: либо твой брат легкомысленный, жестокий мальчишка, бросающий бездумно оскорбления родному отцу. Либо он законченный клеветник. Либо третье: он прав.

— Нет… Эта твоя железная логика… она ужасна! — крикнула Женя. — А почему ты не хочешь допустить, что у них у каждого есть своя правда? Они, эти две правды, как две разные дороги, могли бы долгие годы… всю жизнь… стелиться рядом и не мешать одна другой. Да вот случайно скрестились…

— А почему — случайно? А может, рано или поздно они непременно должны были скреститься? Нет, Женя… правда не признает никаких ограничений… никаких скидок. Я ни разу не видел Бориса, мало знаю твоего отца… И все-таки утверждаю: двух правд не бывает. Нигде. Никогда.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Волобуев был точен. Ровно в два он уже прогуливался возле дверей «Интуриста». В «Динамо» было бы лучше, но Крамаренко не пойдет: там работает его дочь. «Ну и тип! — думал о нем Волобуев. — Сам же напросился на свидание, да еще опаздывает».

Минуло еще полчаса. Волобуев стал ругать себя. На кой черт он связался с этим монстром? С этим широкоштанным убожеством? Срам смотреть: костюм дорогой, ленинградское трико, а фасон? А галстук? А шляпа? Карикатура, достойная карандаша Кукрыниксов! Наверно, он и сегодня явится в своих мокроступах, как в прошлый раз. Стариковские боты и велюровая шляпа — гениальное сочетание!

Да и слушать этого Крамаренко все равно что глотать сонные пилюли. Скулит, скулит, жалуется на судьбу, обвиняет всех, а сам ведь и виноват, дурила. Сколько раз намекал Волобуев: «У тебя же золото в руках — шифер, доски, шлакоблоки. Куда ни посмотри — дефицит. Не хочешь сам побеспокоиться — организуй, поручи, сделай через третьих лиц. И тебе и людям перепадет». Так нет же. Хоть бы какие-нибудь принципы были, а то просто так, трус. Еще и жалуется на судьбу: скидки ему за честность не дали, когда проштрафился. Ну и троглодит! Думал, по головке его погладят за угробленный элеватор. Думал, что его честность потрясет кого-нибудь в высших инстанциях. Он, видите ли, не крал! Разве это аргумент для руководящих товарищей? Официально так и должно быть, чтобы никто нигде ничего не крал. А неофициально — надо сначала украсть, а потом бить себя в грудь. Тогда будут думать, что тебя перевоспитали.