Окна во двор — страница 3 из 43

Хороший актер. Очень трогательно и человечно. Но фильм я понял совсем иначе. Сотни тысяч агентов этого самого Штази следили-следили, а за Берлинской стеной не уследили. То есть никакой государственной безопасности они не соблюли. Не сумели? Или не смогли? Или не получилось? Или не вышло? Или работали как-то мимо целей и задач?

В общем, лучший кадр фильма (на мой вкус) – когда сидят эти штазеры в подавале, письма перлюстрируют целой бригадой. У них специальные отпариватели были – пар тонкими струйками выходит по линии заклейки конверта – удобно! Сидят они себе, конверты над паром держат.

Вдруг один включает радио. Хоп! Берлинская стена упала!

И все разбегаются. Аккуратно разбегаются, по-немецки. Собирают портфели, надевают плащи, выключают свет. Не торопясь, но очень быстро.


Берлинская стена, кстати, упала из-за одного слова.

Можно сосчитать, сколько дней, часов и даже минут она простояла. Ее начали строить (то есть физически разделили Восточный и Западный Берлин колючей проволокой и шеренгами войск) 13 августа 1961 года, в 01 час 00 минут. Она продержалась до 9 ноября 1989 года, до 19 часов 34 минут по местному времени.

Именно в этот миг секретарь ЦК Социалистической единой партии Германии по вопросам информации товарищ Гюнтер Шабовски произнес роковое слово. Он проводил пресс-конференцию, на которой огласил постановление о свободном переходе границы. Пресс-конференция транслировалась по телевидению. Зал замолчал, переваривая новость и ожидая какого-то подвоха. Наверное, затихли и телезрители, сидящие у своих домашних экранов по обе стороны Стены.

Потом из зала раздался осторожный вопрос: а когда данное постановление вступает в силу?

Шабовски ответил в одно слово:

– Sofort.

Что в переводе значит: немедленно. В смысле – с момента оглашения. И зал мгновенно опустел. Опустели и берлинские квартиры. В обоих Берлинах, Восточном и Западном. Все побежали рушить Стену.

Гегель и СтендальВоспоминание

Научная студенческая конференция в областном городе. «Один из лучших губернских городов России», как сказали бы в XIX веке. А тут – конец шестидесятых ХХ века. Боже! Середина прошлого столетия! Звучит устрашающе. Но выглядит неплохо.

Плацкартный вагон. Пыльный город. Ночевка в общежитии.

Мне поставили раскладушку в гладильне.


Выходило, что у меня отдельная комната. Раскладушка была старая, брезент провисал, два пальца оставалось до полу, я спиной ощущал кафельный холодок, я лежал, закинув ногу на ногу, подложив под голову свернутое валиком общежитское одеяло, я курил и стряхивал пепел в жестянку, я пил из горлышка портвейн «три семерки», я закусывал пестрым рыночным яблочком и болтал.

Болтал без умолку, трепался, философствовал и вообще всячески блистал перед местными филологическими девицами, которые толпились вокруг шатких и тонконогих гладильных досок.

Отдельная комната, в которой постоянно пребывают две-три девицы в байковых халатиках и шлепанцах на босу ногу, наглаживают свои сарафаны и блузочки, приплевывая на утюг и неробко рассуждая о судьбах европейской культуры.

Мы говорили о тексте и мире, и я – эк же меня понесло! – выразился так: «Строение, содержание и смысл мира – есть не что иное, как строение, содержание и смысл текста об этом мире, отпущенного (гегелевское: entlassen) в мир».

И сам этот тезис, и мои дальнейшие комментарии девицам понравились, а вот я сам – не очень, к сожалению.


Ну ладно. Не впервой.

Сколько раз, сколько сотен тысяч миллионов раз – в общежитских комнатах, на темных подоконниках факультетских лестниц, в библиотечных курилках – а они разные, эти курилки, от сводчатой келейки рукописного отдела Ленинки до застекленных камер Иностранки, где самолетно воют вытяжки и желто сияют рубчатые потолочные фонари, – а также в пустых или тесных вагонах трамвая, троллейбуса, автобуса и метро, в лифте, в электричке – на желтой деревянной скамье или в тамбуре, куда вышли покурить, – а также на платформе, в мороз и ветер, когда электричку ждешь, – а также в очереди в пивбар, и в самом пивбаре, положа локти на мраморный столик, и потом на улице, под фонарем, или в темной аллейке, на лавочке, и потом, провожая до дому, на остановке, и у самого дома, и в подъезде, и на лестнице, и у самых дверей, до лая собаки и лязга соседской задвижки – а также в закопченных коммунальных кухнях или в чистеньких комнатках блочных малометражек, а лучше всего на огромных продавленных диванах в запущенных профессорских апартаментах – говорил, говорил, говорил о литературе и философии, о свободе, любви и смерти, приводил имена и цитаты, разгрызал концепции, поражал эрудицией и дивил полетом мысли, и придвигался все ближе, все глубже заглядывал в глаза, отражавшие настольную лампу, для интима поставленную на пол, – но тут кто-то вдруг менял кассету в магнитофоне, отдыхальная музыка сменялась танцевальной, и мою собеседницу уводили, утанцовывали, уволакивали от меня.

Она уходила, легко взмахивая рукой, словно бы расставаясь ненадолго, а иногда и вправду приходила вновь, особенно если дело было в какой-нибудь бескрайней дедушкиной квартире.

Приходила румяная, слегка устыженная, пальцем сквозь ворот поспешно надетого свитера поправляла бретельку, наливала себе и мне вино, и мы продолжали беседу, и я ничего не понимал.

Потом я прочел у Стендаля: «Он думает, что соблазняет женщин, – а на самом деле он их только развлекает».


Может быть, может быть.

Хотя я долго не понимал, в чем здесь разница – вернее, не разница, а секрет.

А когда понял, мне стало гораздо скучнее.

Хотя, с другой стороны – веселее, конечно.

Но не так прекрасно, как в гладильной комнате общежития. С текстом, который sich selbst frei entläßt, ihrer absolut sicher und in sich ruhend – то есть сам себя свободно отпускает, абсолютно уверенный в себе и спокойный внутри себя. (G.W.F. Hegel, Wisseschaft der Logik. Bd. 2. Nürnberg, 1816, P. 400.)

жарища в этой самой АфрикеПесня без слов

Эмоции трудно передать словами. Особенно в письменной речи. Потому что в устной речи они передаются голосом, жестами, выражением лица. А вот на письме – надо постараться, чтобы поняли твое настроение. Ну, или настроение героя, если речь идет о литературном тексте.

Долгое время переживания описывались словами. Мне грустно. Мне радостно. Я с благодарностью вспоминаю нашу встречу.

В общем, «…мадам NN вдруг ощутила новое, дотоле не испытанное чувство, странную смесь восторженного ожидания счастья, о котором она мечтала всю свою юность, – и внезапной недоверчивой осторожности, приправленной горьким предчувствием разочарования в том, что еще не случилось…».

Уф.

Потом литература стала действовать приемами Станиславского. Тяжкое горе лучше всего изображает спина актера, отвернувшегося от зрителей. Душевное смятение – случайно роняемая книга. А лучше всего маскировать свои страдания. Герой Чехова в тоске и отчаянии говорит, глядя на карту: «А должно быть, в этой самой Африке теперь жарища – страшное дело».

Литература научилась не рассказывать о чувствах, а показывать их.

Здесь тоже накопились штампы. Он прислонился лбом к холодному стеклу. Я на правую руку надела калошу с левой ноги. Ну и так далее.

В общем, худо-бедно люди научились выражать свои эмоции с помощью слов.

Прямо (описывая чувства) и косвенно (показывая их).

Хотя эмоции гораздо легче выражает музыка.

Музыка эмоциональна, как плач или смех ребенка, как сердцебиение – то редкое и глухое, то частое и четкое. Как дыхание – свободное или сдавленное. Как ощущение легкости или тяжести во всем теле.

Раньше человек, чтобы поделиться своими переживаниями, что-то рассказывал о себе и переполняющих его чувствах. Напрягался словами, бедняга.

Иные нынче времена.

YouTube позволяет обмениваться эмоциями напрямую. Постить в социальных сетях музыку. Часто вообще без словесного сопровождения.

Дескать, я сейчас ай-ла-ла, ой-ло-ло, тжжжхххх!

И получить в ответ: ла-ду-ди-даммм, да-ду-ди-ламмм, паммм…

Поговорили, в общем.

толковый словарь живого великорусского языкаСкорбное бесчувствие

Одна девочка на вступительном собеседовании сказала, что хочет заниматься пиаром. «Хорошо. Ну, расскажите нам, что это такое – пиар?» – спросила преподавательница. Девочка сначала задрыгала руками, изображая в воздухе что-то этакое, и сказала: «Ну, это, ну, в общем, когда пиарят!» А потом обиделась и крикнула: «Да вы что, сами не понимаете?!» Это мне рассказывала Татьяна Ильинична Иванова, наставница юных журналистов.


А мне одна девочка-студентка, будущая журналистка, говорила, что ей неинтересно.

Все неинтересно. Книжки неинтересно, картинки неинтересно, экономика и право тоже ни капельки неинтересно.

– А что вам интересно?

– Интересно – это когда прикольно.

– Хорошо, – сказал я. – А что лично вас прикалывает? Что вам по приколу?

Она угрюмо замолчала и молчала целых три минуты. Потом прошептала, чуть ли не со слезами:

– Ну, это, в общем… чтобы приколоться…

И опять замолчала. Я сказал:

– Отлично. Но что именно? Вы только не стесняйтесь. Музыка? Дискотека? Ночной клуб? Выпить? Поплясать? Ну, это самое… сексом заняться? Или, пардон, косяк забить, вмазать? Я никому не скажу.

Она жутко обиделась:

– Что я, пьянь? наркота? клубная дурочка?.. Прикол – это прикол. Вы просто не знаете, что такое прикольная жизнь.

– А вы знаете? – осторожно спросил я.

– Знаю, – сказала она. – Только у меня ее нету, и поэтому я тоскую, как собака… Ничего меня не прикалывает…

Мне тоже тоскливо стало.

Только не подумайте, что я ругаю нынешнюю молодежь. Я в свое время тоже чувствовал нечто похожее. Только другими словами.