– Чего дивного? – сказал Сурвинов. – Зима была? Ветер был?
– Ну! – сказал солдат.
– Вот, – сказал Сурвинов.
Солдат, однако, рассказал, что долго так лежал, думая, что мамка все же оживет, и растеплится, и согреет его. А когда она совсем остыла, он, чтоб самому не закоченеть до окончательной гибели, решился отползти и полз, пока его не подобрал уж он не помнит кто. Это было не на этой войне, а на другой, то ли на позапрошлой, то ли еще раньше.
“Всегда воевали, и не понятно, которая война тут одна, которая – другая или третья”, – так подумал про себя Сурвинов, но не сказал, потому что солдат сказал совсем то же самое. Почти слово в слово. Только вместо “не понятно” сказал “не знаю”.
– Ученые люди знают, – сказал Сурвинов.
И добавил:
– Ученый человек определил: война – гиена истории.
– А? – спросил солдат.
– Такой зверь, на югах живет. Подъедает всякую падаль, – сказал Сурвинов и напугался, что солдат полезет драться, обидевшись за себя и за свою мамку. Но солдат только вздохнул:
– На югах теперь, эх! Тепло и культурно! Пробиться бы на юга…
Тем временем пароход пристал, и по палубе пошли карантинные в мундирах, так что болтать было некогда, а надо было доставать паспорт».
Дальше – больше.
Карантинные чиновники были для того, чтоб не пускать лишних людей в Россию. Потому что Европа была проклятым голодным и холодным местом, где люди только и знали, что воевали – страна со страною, город с городом, язык с языком. Резали друг дружку без пощады и вырезали бы совсем уже давно, да только европейки приспособились в глубоких землянках рожать без перерыва, и обыкновенно двойнями и тройнями. У того солдата, к примеру, было шесть живых братьев и две сестры, тоже живые и подросшие: уже нарожали ему полтора десятка племяшей. А всего у мамки было то ли двенадцать, то ли пятнадцать, да остальные померли.
Но если кому невмоготу была такая жизнь или от природы он был умный и ловкий, то непременно хотел пробиться на юга, либо к туркам, либо к арабам, либо к неграм в жаркую хлебную Африку. В Индию, в Китай – да мало ли цивилизованных стран!
Но это было трудно. Во всех местах, где можно было пробраться на юга, была особая стража из местных. В Испании они назывались «герильерос», в Италии – «мафиози», в Греции – «клефты», в балтийских странах – «лесные братья», на Украине – «партизаны», в южных концах России, где проход к Кавказу и Каспию, – «казаки». Всю эту охрану кормили и вооружали цивилизованные страны. Боялись, что Европа к ним понаедет и начнет рожать и бандитничать.
Россию же особенно охраняли потому, что это была срединная страна, между Европой и цивилизованным миром. В России была единственная дверь – у города Казани, – откуда можно было законным путем попасть в нормальную страну, хоть к туркам, хоть к арабам.
Так что въезд в Россию был один – через Питер.
Так что Сурвинов перебрался через Неву, пошел сначала по Невской улице, а там свернул на Московскую.
Он шел на Москву с надеждою добраться до Казани.
На одной ночевке его положили спать в сарай. Там в углу была стопка старых тетрадок. Он взял верхнюю. Зажег огарок. Раскрыл. Было русскими буквами, но по-турецки. «Владимир Соловиов. Рус фикир». От страничек сильно пахло скипидаром. Сурвинов по-турецки едва разбирал, да и было непонятно. Идея? Какая у русских идея? Видать, этот несчастный Соловиов писал по-турецки, чтоб его услышали в цивилизованном мире, а скипидаром набрызгал, чтоб жучок не пожрал. Сурвинову стало жаль стараний безвестного Соловиова, и он сунул эту тетрадку себе в мешок. А остальные даже не раскрыл…
Мне стало жаль, что Сурвинов не взял с собою остальных сочинений русского философа. Библиограф и архивист проснулся во мне, и от досады я сам проснулся.
дождь на дедушкиной дачеПроблема пола
На третий день дождя кончились сигареты, и Наташа решила выйти из дому, дошлепать до магазина. Заодно посмотреть, что за куча вдруг появилась около калитки. Кажется, вчера появилась. Или позавчера?
Позавчера звонил ее ухажер. Она произнесла в уме это слово и рассмеялась – первый раз за эти дни.
Она уехала на дачу, чтобы немножко «полежать в норе, зализать раны», – так она сказала своей подруге, которая знала, что произошло.
Хотя ничего особенного не произошло. Человек, с которым она жила последние полгода, – ее бросил. Бросил неожиданно и даже как будто нарочно, чтоб сделать больно – на глазах у всей тусовки. Но это с ней довольно часто случалось, потому что она все время влюблялась внезапно и безоглядно, будь что будет – ну и, конечно, бывало разное. Вернее, одно и то же. Она рыдала, напивалась, просиживала ночи у подруг, и даже один раз всерьез решила повеситься – но в таком висельном настроении приехала на пустую дедушкину дачу, и как рукой сняло. С тех пор она пересиживала такие дни на даче. Брала с собой работу, и через неделю – как новенькая.
А ухажер все никак не мог понять, что ему не светит. Сегодня опять позвонил и сказал: «А я знаю, где ты. Что привезти?» Она нажала отбой.
Однако надо было идти за сигаретами.
Наташа надела куртку и какую-то дурацкую дождевую шапку, дедушкину. Кажется, такая шапка называлась «зюйдвестка». Зонтов она не любила.
Сошла с крыльца, пошла к калитке и вдруг увидела, что там, за кустом, спиной к ней сидит человек. Это была никакая не куча, это человек сидел на траве, раскинув руки и запрокинув голову в вытертой ушанке. Из его руки выпал пистолет. Наташа остановилась. Вытащила мобильник, стала соображать, куда звонить – 02 или 911. Сделала еще несколько шагов и громко плюнула: это было чучело. Старый ватник, штаны и варежки, все набито соломой. В шапку был вкручен соломенный жгут и пришпилена большая фотография ухажера. Пистолет был детский, пластмассовый.
– Тьфу! – Наташа пнула чучело ногой и подумала, что надо ждать солнца и жары, чтоб эта гадость высохла и можно было ее сжечь.
Вышла за калитку, прошла буквально полсотни метров. Ее нагнала машина.
– Девушка, вас подвезти до сельпо? – это был ухажер.
– Шутник, – сказала Наташа. – Мадам Тюссо на полставки.
И пошла дальше.
Он выскочил из машины, повернул ее к себе и вдруг сильно обнял ее, прижался к ней, так, чтобы она все почувствовала.
– Не надо, – сказала она. – Я тебя не люблю. Я вообще никого не люблю.
– Если ты никого не любишь и все время меняешь мужиков, почему среди них, в этой… в этом… – он запнулся, – в этом ряду нет места для меня? Чем я хуже? Чем?! – он почти кричал.
– У тебя сигареты есть? – спросила она.
– Есть, – сказал он.
Она взяла его за руку и повела в дом.
Они все сделали в прихожей, почти не раздеваясь: он не мог терпеть.
Потом она сказала, натягивая брюки:
– Ну, все, езжай. И оставь мне сигареты.
– У меня в машине блок.
– Принеси три пачки, и пока.
– Недорого, – сказал он.
– Сущие копейки, – кивнула она.
– Ты никого не любишь, – сказал он. – Бывает. Типа скорбное бесчувствие. А вот ты когда-нибудь сможешь полюбить? Не меня, нет, куда мне! Кого-нибудь. А?
– Мечтаю полюбить, – сказала она. – Я не знаю, какой он будет, умный-богатый или полное ничтожество. Но я обомру от покорности, понимаешь? И мне захочется мыть полы в его доме…
– А? – растерянно спросил ухажер. – Как?
– Я буду мыть полы в его доме, я буду ползать на коленях, выжимать тряпку в ведро и кончать от счастья…
Вдруг он схватил ее за горло.
– Пусти… – она захрипела. Он держал крепко.
– Ваша честь! – он откашлялся. – Почему я совершил это ужасное преступление? Где причина? Причина глупая, смешная. Половая, хи-хи-ссс… Я не прошу снисхождения, но я хочу, чтоб вы меня поняли. Трагедия в трех действиях. Действие первое. Мне двадцать два. Я влюбляюсь. Делаю предложение. Отказ. «Ты очень хороший, но… Мне нужен другой человек. Чтоб я мыла полы и была счастлива». Странно. А я-то думал, что буду помогать жене… а с годами, глядишь, на уборщицу заработаю… и что это будет ей приятно. Ну, нет, так нет. Действие второе. Мне двадцать шесть. Моя подруга в порыве интимности говорит о своем бывшем: «Я была на все готова, чтоб только он со мной остался, я полы мыла, вот этими руками» – и показывает свои пальчики с маникюром… Ладно, совпадение. И вот – действие третье. Мне тридцать два… Но почему не я, ваша честь? Я делаю подарки, целую ручки-ножки, встречаю-провожаю, готов всю жизнь, в радости и в горе, пока смерть не разлучит, я умный, сильный и богатый, а этой суке нужно какое-то говно, которому она полы будет мыть. Поэтому я ее задушил, а для верности зарезал! – он вытащил левой рукой складной нож; со щелчком вылетело синее лезвие. – А сначала исполосовал ей рожу… – и он уколол ей щеку острием ножа; бусинка крови покатилась вниз, оставляя бледно-алый след. – Я не прошу снисхождения, ваша честь, – у него челюсти свело от ярости.
– Милый, – вдруг просипела она. Он чуть отпустил ее горло. – Милый, дорогой, любимый, прости, я люблю тебя, – шептала она, – я обожаю тебя, я хочу быть твоей рабыней, я буду мыть тебе полы…
– Сегодня, – сказал он. – Сейчас.
– Да, да, да, – она заплакала. – Сейчас и всегда.
Он взял ее за шкирку и повел к машине.
Ехали молча.
У большого магазина он остановился.
– Пойду куплю ведро и тряпку, – сказал он.
Посмотрел на нее. Послюнил палец и стер след крови с ее щеки. Она схватила его руку и поцеловала. У него вдруг задрожали губы.
– Прости меня, – он обнял ее. – Я совсем с ума сошел. Прощаешь? Не надо никаких полов, поехали домой…
– Все равно купи ведро и тряпку, – прошептала она. – Ты же обещал…
Он поцеловал ее.
Скрылся в дверях магазина.
Наташа вылезла из машины, огляделась, подняла руку. Остановился битый таджикский «жигуль», приоткрылось окно:
– Куда ехать?
Она сказала адрес и цену. Водитель кивнул. Она села.