Но в тот день Ваня вытянул мягкого звереныша, сказал про него: «То ли бегемот, то ли страшная собака».
Я, приглядевшись, засмеялся:
– Это Муми-тролль.
– Кто? – поморщился Ваня.
– Муми-тролль. Из сказок Туве Янссон.
– Бредовое название.
Я просунул руку в окно выдачи, забирая приз. Повертел в руках, посмотрел в глаза-бусинки и предложил:
– Давай бабушке его подарим?
Ваня пожал плечами.
– Мне все равно.
Я убрал игрушку в рюкзак, чтобы не намочить на улице – с неба капала морось из снега и дождя. Мы вышли из магазина, и я сказал Ване:
– Бабушка в детстве читала мне эти сказки. Не знала еще, наверное, что Туве Янссон – лесбиянка.
– Кто? – спросил Ваня таким же тоном, как про Муми-тролля.
– Лесбиянка. Это женщина, которая любит женщин. Как гей, только… Только лесбиянка.
Да, толковые словари мне лучше не составлять.
Брат снова ответил то же самое:
– Бредовое название.
Бабушкина квартира дыхнула на нас теплом и запахом сладких пирожков. Бабушка, обрадовавшись нам, так и сказала:
– А у меня как раз пирожки!
Я, скинув рюкзак с плеч, сунул руку в самый большой отдел и высунул оттуда Муми-тролля. Протянул его бабушке:
– Вот. Мы выиграли его для тебя.
– О‐о-о! – Бабушка прослезилась от умиления. Осторожно взяла игрушку в руки, как живую. – Это та прелесть из рассказов Туве Янссон?
– Да, – подтвердил я.
– Она лесбиянка, – встрял Ваня.
Я незаметно наступил ему на ногу, опасаясь поднятия болезненной темы, но бабушка не обратила внимания на этот неуместный комментарий. Сказала:
– Проходите на кухню, я сейчас чайник поставлю. У меня, смотрите, где теперь чайник!.. На полочке… Это мне Лев сделал, чтобы столешницу не загромождать, у меня тут и так места мало!
Пока она нам показывала полочку, мы разувались в коридоре и не видели этот ремесленный экспонат, сделанный руками Льва. Затем прошли на кухню. Действительно, миленькая полочка.
Мы с Ваней сели за стол вокруг огромной тарелки, наполненной пирожками, а бабушка доставала кружки из шкафчика. У нее было очень разговорчивое настроение, она тараторила почти без перерыва:
– Жалко, что Слава не заходит, как у него хоть дела, нормально? Как работа? Все хорошо? (Мы кивали, не успевая и слова вставить.) А то он пропал совсем, я теперь только со Львом и общаюсь, но он, конечно, мне тоже очень нравится, такой вежливый, спокойный, о чем ни попрошу – все сделает, вот у меня тут дверца отваливалась, на петлях держалась, а он прикрутил…
Я ее мягко перебил:
– Бабушка, ну ты же обидела Славу…
Бабушка замахала руками. Я думал, сейчас начнет возражать, но она сказала:
– Знаю, знаю! Я такую глупость сказала! Но вы же поймите тоже, – она, отставив чашки, села с нами за стол, – поймите меня тоже, какое было время…
Она посмотрела сначала на меня, потом на Ваню, и по ее выражению лица – печальному и задумчивому – я понял, что сейчас будет какая-то долгая история.
Я Славу очень поздно родила. Что там говорить, я и Юлю родила поздно, по тем меркам почти старуха – сорок лет. Личная жизнь не складывалась, я встретила Сашу, папу их, аж в тридцать восемь, представляете? У него тоже не было детей, но он очень их хотел, очень. И я хотела. Только я хотела любых, а он – сына, и точка.
А родилась Юля. Он к ней даже не подходил. Все ворчал:
– Был бы пацан, мы бы пошли мяч попинали…
– Был бы пацан, я бы с ним на рыбалку съездил…
– Был бы пацан…
От обиды за нее я решилась на второго. Подумала, может, если родится сын, Саша и к Юле подобреет. Мне было сорок четыре, в женском отделении на меня смотрели как на сумасшедшую, как на дуру. Так и говорили в лицо: «Вы не выносите». Я так рассердилась, что выносила без всяких проблем – всем назло.
Но когда родился Слава, Саша к нему тоже не подходил – с младенцем ведь на рыбалку не поедешь. Только когда с работы возвращался, один раз за день подходил к кроватке и говорил: «Мужик растет!» – а потом с книгой на диван.
– Ждал, наверное, когда уже можно будет поехать на рыбалку, – с усмешкой вклинился я.
Бабушка, нахмурившись, кивнула.
– Наверное.
Саша впервые вывез его на рыбалку, когда Славе было четыре года. Они выехали за город, к реке, и Слава по всей округе насобирал охапку опавших листьев. Потом засушил их в книге. А к удочке даже не притронулся.
В пять лет начал рисовать – цветы. Саша психовал, говорил: «Ну даже если рисует, то пускай хотя бы что-нибудь нормальное!»
– А что ненормального в цветах? – не понял я.
Бабушка замялась.
– Ну, видимо, он считал, что мальчик не должен рисовать цветы.
Слава очень из-за всего этого переживал, чувствовал, что он как будто во всем не такой. Иногда даже старался угодить, специально с Сашей в какие-то мужские дела ввязывался – помню, они пошли в гараж чинить машину, и Слава вернулся через пятнадцать минут. Саша его выгнал, потому что Славик пролил на себя машинное масло. Я его в ванную отвела, вещи грязные снять, а он на меня смотрит так…
У бабушки сорвался голос, она замолчала, поджав губы. Мы с Ваней тревожно переглянулись. Бабушка, глубоко вздохнув, вытерла кончиками пальцев глаза и, быстро выдохнув, продолжила каким-то другим, высоким и охрипшим голосом.
…Смотрит на меня так и говорит:
– Мне кажется, я не люблю папу.
Бабушка снова на секунду замолчала, еле сдерживая слезы.
Я перепугалась, не знала, что сказать. Ответила:
– Он просто тебя любит, вот и переживает.
А он говорит:
– Нет. Это злость, а не любовь.
Злость, а не любовь. Шести лет не было, а он уже все понимал.
Через год Саша ушел. Сказал, что Славик не его сын. Представляете? Господи, мне сорок пять лет, чей он еще мог быть? А он сказал: «Не мои глаза и не мой характер». Так все у него просто решилось. Вот вам и ДНК‐тест. А я тогда знаете что подумала? Я подумала: «Слава богу, что не твой характер».
Слава в том же году пошел в школу и стал таким обычным мальчиком, честное слово. Сбегал с уроков, рисовал на партах, не выполнял домашние задания, болтал – весь дневник был исписан красной пастой. Я на родительских собраниях была самой краснеющей мамой. Но он не был хулиганом, конечно, он никогда других не обижал, просто ему было… Скучно, наверное, да?
Я тогда думала: жаль, что Саша ушел, он бы ему таким понравился. Таким непосредственным. Обычным. Как все.
А тут еще эта война в Чечне. Слышали про войну в Чечне?
– Да, – сказал я.
– Что такое Чечня? – спросил Ваня.
Бабушка махнула рукой.
В общем, началась эта ужасная война. А я же среди своих подруг самая поздняя была, у всех уже дети повырастали, их сыновьям кому двадцать, а кому и тридцать. Был призыв, и отправляли… Прямо туда.
Бабушка снова замялась, сдерживая слезы.
У Лидии Семеновны Женька так и не вернулся. И у моей соседки, знаете тетю Таню из тридцать первой? (Я никого не знал, но кивал.) Вот у нее тоже… Костик… Хорошие были мальчики.
И я так боялась. Я боялась: а вдруг Славик вырастет, а война не закончится? Что с ним будет? И я говорила ему, рассказывала, что идет война и что я очень за него боюсь. Поэтому он сразу все понял… Когда я тогда сказала… «Лучше бы была война, и ты там…»
Она не договорила, расплакалась – уже по-настоящему, а не так, как раньше, слегка. Так и не смогла закончить фразу, а я ее помнил.
«Лучше бы была война, и ты там умер, чем это все».
Бабушка долго плакала. Нам с Ваней стало до того неловко, что брат первым взял ее за руку и начал утешать:
– Не плачьте. Что вы плачете, как маленькая? Вам уже сто лет.
Бабушка не обиделась. Наоборот, сказала:
– Спасибо, Ванечка, – и тоже взяла его за руку.
Потом продолжила.
Конечно, я знала, всегда знала, что он… Такой. Когда маленький был, думала об этом, переживала: ну что он как девочка, неужели вырастет… Потом, когда в школу пошел, он стал бойчее, и я даже успокоилась, решила, что все прошло. Точнее, что и не было ничего.
А потом, в шестом классе, Юля нашла у него записку… Я ведь с ними одна, сутками на работе, а Юля ему и за маму, и за папу, за всех была, хотя сама ребенок. Она и уроки проверяла, и следила, чтобы он в школу портфель собрал, и, видимо, среди тетрадей нашла ту записку. Клочок бумаги. Она мне его показала, как сейчас помню, написано: «Максим я тебя люблю». Без запятой. А я же знаю, я же знаю его почерк, я все поняла, а сама сказала:
– Странно, он же не Максим!
Ну вроде как сделала вид, что кто-то имя перепутал или вообще записка не для него. Хотя ясно было, что Слава ее написал. И Юле было ясно. Она мне сказала:
– Ему надо помочь. Он, наверное, боится нам рассказать.
Я дурочку строю:
– Что рассказать?
А Юля так просто говорит:
– Что он гей.
Мне как будто пощечину отвесили. Да я даже не слышала никогда, чтобы кто-то говорил слово «гей». Да еще так просто! Она сказала это, ну как будто мы о хобби разговаривали, или о профессиях, или еще о какой ерунде. Он школьник, он художник, он гей… Вот как это прозвучало у нее.
Я испугалась. Я начала на нее кричать. Замахнулась кухонным полотенцем, кричала:
– Да что ты такое говоришь! Что за чушь! Как тебе не стыдно!
Она не обиделась как будто даже. Посмотрела на меня с таким горделивым видом и сказала:
– Мама, ты такая дура.
Очень спокойно сказала. И ушла. С ним она поговорила, я знаю, но не знаю, что он ей сказал. Думаю, признался. А мне – так и нет.
Она замолчала. Я подождал, чтобы удостовериться, что она больше ничего не расскажет, и тогда спросил: