Окнами на Сретенку — страница 36 из 86

Елену Григорьевну почему-то страшно злило, что я дружу с Львовой; она считала, что Тамара меня портит. Но я сама первая на уроках начинала посылать ей записочки. Тамара иногда писала мне в стихах или рисовала что-нибудь: пальмы, верблюдов, пирамиды.

Однажды над нашими головами разразилась настоящая гроза. После уроков была огромная очередь в раздевалку, и мы с Тамарой решили не толкаться со всеми на лестнице, а где-нибудь переждать. Послонялись по коридору и зашли в пустой буфет. Помещение буфета использовалось еще и как зал, но в обычные дни ряды стульев были нагромождены один на другой и сдвинуты к сцене, а перед ними стояла перегородка в виде стендов с плакатами. Вот мы и забрались с Тамарой на эти стулья за стендами и стали болтать. Нам обеим нравилось по мальчику из девятого класса, мы узнали их фамилии и рассказывали друг другу, где кто из нас их видел. Потом Тамара стала делиться своими «собачьими новостями», и в этот время в зал вошла Елена Григорьевна с двумя другими учительницами. Они купили себе чаю с булочками и уселись за один из столиков. Нас они, конечно, не видели, а мы, как только они вошли, умолкли и не знали, что нам делать: вроде бы пора идти в раздевалку, но, если бы мы вдруг вылезли из-за стендов, это выглядело бы очень глупо. Поэтому мы по молчаливому согласию решили тихонько переждать, пока учительницы поедят и уйдут. Но те не спешили. Выпив чай, они стали говорить о своих заботах, потом начали обсуждать одного из учеников нашего класса — слушать это было довольно интересно и забавно. И вдруг ряд стульев, на который мы взгромоздились, качнулся. Чтобы не упасть, мы соскочили, а когда подняли глаза, над нами уже стояла Елена Григорьевна. «Говорите сейчас же, что вы здесь делали! — закричала она. — Вы сидели и подслушивали?!» Мы стали оправдываться, то есть честно рассказывать, как все получилось, но вид у нас был перепуганный, и она нам не поверила.

Вскоре после этого было родительское собрание. Папа с мамой всегда вместе ходили на такие собрания и обычно возвращались с них довольные и гордые, но на этот раз они пришли огорченные. «Твоя учительница говорит, что ты дружишь с очень нехорошей девочкой и стала плохо себя вести», — сказала мама. Но потом добавила, что к ним после собрания подошла мама этой «нехорошей девочки» и просила, чтобы я и дальше дружила с ее дочерью, вовсе не такой уж хулиганкой, говорила, что я хорошо на нее влияю и т. п.

Действительно, родители не запретили мне дружить с Тамарой. Я сама с ней поссорилась.

Поссорилась из-за глупой ревности, из-за дурацкого самолюбия, но я ничего не могла с собой поделать. Я действительно очень любила Тамару, и она меня тоже, и у нас с ней было принято через день друг друга провожать: она меня до перехода через Садовую у Большой Спасской, потом я ее до перехода через Садовую у Домниковки. Один раз Тамара сказала, что не может меня проводить, так как (не помню почему) она очень торопится домой. А на следующий день она стала мне рассказывать, что накануне шла домой с Таней из класса «В» и та ей сообщила столько интересного, что они даже вместе дошли до Таниного дома в конце Домниковки. Тамара передала мне все подробности этого разговора, а я внутренне дрожала от возмущения и не могла дождаться момента, чтобы крикнуть: «А мне ты сказала, что торопишься! Ну и катись к своей Таньке, а я с тобой больше не дружу!» По лицу Тамары было видно, что она сначала удивилась моей неожиданной вспышке, даже испугалась, но потом она спокойно сказала: «Господи, ну и не надо…»

И мы больше друг с дружкой не разговаривали. Помню, мы были в театре Ленинского комсомола, но что смотрели — не помню, наверное, потому что больше смотрела не на сцену, а на Тамару. Мы с ней сидели рядом, так как билеты были взяты, когда мы еще дружили. Мы молчали, но мне мучительно хотелось, чтобы она заговорила со мной: я бы ей ответила. Тамара, очевидно, ждала того же от меня. В антрактах мы расходились в разные стороны; я делала вид, что весело болтаю с другими девочками. После спектакля мы шли домой по разные стороны улицы.

Мы так и не помирились. После седьмого класса Тамара ушла из школы: говорили, в педагогический техникум. Позже услышать о ней мне довелось еще дважды: в 1946 году ко мне зашла Нина Голышева, чтобы я проверила орфографию в ее дипломном проекте. «Знаешь, кого я встретила вчера в детской поликлинике? — спросила она. — Помнишь Львицу? Такая стала интересная, прямо королева! У нее тоже сыночек маленький…» А потом, уже году в 1973-м, одна из телепередач «В мире животных» была посвящена собакам и собаководству, и вдруг я услыхала: «Руководитель секции сенбернаров Тамара Николаевна Львова…» Телевизор у нас был старенький, изображение неважное, и рассмотреть хорошенько Тамару мне не удалось, но я услышала ее голос… И с гордостью за нее подумала: хоть бы увидел и узнал бы ее хоть кто-нибудь из наших тогдашних учителей, так превратно судивших об этой по-настоящему увлеченной девочке!

А Елена Григорьевна потом еще отомстила мне за тот эпизод с «подслушиванием». Летом меня опять отправили в лагерь, и нужна была характеристика из школы. К возмущению моих родителей, Елена написала обо мне: «Довольно дисциплинированная девочка».

Весной на письменном экзамене по алгебре в тот год меня спас Юра Кузин. У меня никак не получалась задачка. Я несколько раз обращалась за помощью к Мане Мажоровой, писавшей сзади меня тот же вариант, но эта вредная зубрила только шипела: «Отвернись!» или «Ты что, Лоренция, оборачиваешься?» На записку мою она вовсе не ответила, пошла и сдала свою работу. Я готова была ее убить. Не я ли всякий раз переводила ей немецкий, не я ли ногой отстукивала запятые в диктантах, которые она писала неважно? Я нервничала еще и оттого, что любила сдавать работы среди первых, а тут уже больше чем половина класса ушла, и я не могла собраться и еще раз обдумать решение. Глаза у меня наполнились слезами. И вдруг на мою парту легла чья-то рука, а под ней оказался клочок бумажки с решением задачки! Это Юра Кузин по дороге к учительскому столу осчастливил меня, да так незаметно это сделал, так быстро! Видно, заметил сзади, из своего ряда, как я в тревоге оборачивалась… Спасибо тебе, Юрочка, светлая тебе память (он погиб в первые дни войны). Кажется, никому до этого я не была так благодарна.

Летний лагерь

Летом я снова была в лагере. И этот год было еще лучше, чем предыдущий. Я попала в старший отряд, и жили мы в другом корпусе, в центре лагеря. В спальне, рассчитанной на двадцатерых, было всего девять девочек, так что было очень просторно. Рядом со мной спали Аля и Люся, а двумя днями позже приехала еще одна маленькая белокурая девочка, Валя Смирнова, с которой мы очень сдружились. Вожатым у нас был Саша Островский, студент Института внешней торговли; он нас никак не притеснял, и мы большую часть дня были предоставлены сами себе. Зато поздно вечером он иногда приносил стул, ставил его в центре спальни и тихим приятным голосом читал нам в ночной темноте стихи. Начинал он всегда (по нашей просьбе) с «Песни о ветре», которую декламировал особенно выразительно. Вообще же он знал наизусть очень много стихов. Электричества в лагере по-прежнему не было, только луна светила в окна сквозь листву, и это было очень романтично…

Люся Веселовская оказалось очень музыкальной, она прекрасно играла на рояле, сама сочиняла музыку и стихи. Она была то шумна и весела, то задумчива, то молчалива, то болтлива, и все это без рисовки и расчета на внешний эффект. Но я все-таки мысленно вижу ее больше бледной и задумчивой. Она говорила, что у нее слабое здоровье и ее в школе даже всегда освобождают от экзаменов. Но у нас в отряде она занимала первое место и по бегу, и по прыжкам. Она казалось немножко не такой, как все, и всегда с ней было интересно. Аля во время тихого часа всегда умудрялась заснуть, несмотря на болтовню кругом, а Люся читала «Ярмарку тщеславия» и писала стихи или письма. В одном доме отдыха она встретила некоего Алешу Преображенского, который влюбился в нее и довольно часто писал ей, подписываясь для конспирации Алей Преображенской. Люся же писала на конверте, что она Юра Веселовский.

«Лор, у меня рифмоплетское настроение, давай я сочиню про тебя стихи. Как звать того мальчишку, который, ты говорила, нравится тебе? Маленький такой, черный». — «Фима Волович». На самом деле он мне нравился не очень сильно, но в Вильку Дивида я влюбилась попозже. И минут через десять Люся под всеобщий смех читала (согнув в коленях длинные костлявые ноги и подложив одну руку под голову):

«Наша Лора днем и ночью/О воле мечтает вслух,/А тем временем наш Фима/На окошке давит мух./Лора хочет утопиться:/Прыгнуть в лужу из окна/Или, чтобы удавиться,/ Съесть огромного ежа…» Поэма была длинная и заканчивалась словами: «У волихи нашей, Лоры,/Скоро будет шесть волят,/И веселые волята/В животе уже пищат… то есть мычат, наверное. Конечно, мычат» — вносилась карандашом правка. Но у нее были и красивые лирические стихи. Как-то мы вместе с вожатым пошли гулять в парк санатория, прошли довольно далеко и уселись на полянке играть во всякие игры: например, по кругу каждый шепчет на ухо первому соседу, что он ему дарит, а левому — что с подарком сделать. «Что за глупая игра», — возмущался Виля Дивид, — мне подарили еловую шишку и посоветовали ее съесть. Ну и что?» Все-таки чаще получалось смешно, мы вообще были готовы смеяться чему угодно. На обратном пути мы вдруг обнаружили, что Люси с нами на полянке не было: она сидела над глубокой лощиной на пне, обхватив колени руками, и о чем-то думала. «А что, нельзя уж и посидеть одной? Мне здесь было интересней. Вертелись в голове стихи о природе; этот обрыв такой величественный. Но чувства мои оказались такими глубокими и широкими, что не вместились в узкое русло рифм. И ритмов». В другой раз она могла ошарашить спальню каким-нибудь сногсшибательным анекдотом. И очень украшала нашу жизнь мелодиями вальса № 7 или Фантазии-экспромта Шопена.

Люсю я очень уважала, но лучшей моей подружкой была Валя Смирнова. Стоило ей впервые появиться в столовой, как все мальчишки, даже ворчливый Вилен Дивид, влюбились в нее. Она в самом деле была очень мила. «Нам гадала сербиянка, — рассказывала она, — сестре моей предсказала всякое, и хорошее и плохое, а как посмотрела на меня, только и сказала: а у этой глазенки счастливые!» Помимо этих смеющихся голубых глаз у нее был еще хорошенький носик и чуть припухшие губки. Она была очень веселой, к тому же почти все время пела — и просто песни, и старинные романсы. И плясать-танцевать она тоже любила, даже выступала на вечерах у нас в столовой, где исполняла вальс и гопак. Валя сразу влюбилась в капитана нашей футбольной команды Витю Ганыкина, и конечно, любовь эта была хоть и молчалива, но взаимна. Витя только краснел в присутствии Вали. Но весь лагерь почему-то знал об их любви. Всех других мальчишек, увивающихся вокруг нее, Валя отваживала, но не обидно для них, а с веселым смехом. Я Вале сначала не понравилась, она говорила потом, что я показалась ей угрюмой, но через два-три дня мы уже были неразлучны. Мы были с ней одинакового роста и даже одеваться старались по возможности похоже: платья с красными цветочками, платья голубые… Девочки иногда называли нас сестричками.