Окнами на Сретенку — страница 54 из 86

млей, на станции метро «Маяковская». Между прочим, почти с самого начала войны была закрыта станция «Кировская». Оттуда велись передачи радио.

Опять потянулись дни бездействия и тревоги. У меня над кроватью висела купленная еще в 1939 году большая, очень подробная карта Московской области; на ней были обозначены все до единой деревеньки. Зеленым были обозначены леса. На этой карте я каждый день, прочитав в газете сводку Информбюро, окружала черным карандашом все новые селения. Иногда я при этом плакала: фашисты занимали знакомые и любимые места! Можайск, Васильевское, Истра, Дорно, бои шли уже у Снегирей… И почему-то мы с мамой упорно ждали со дня на день возвращения Билльчика, ждали вопреки всему…

Наконец в декабре прозвучали имена Рокоссовского, Жукова — наступление немцев на Москву было остановлено! Москвичи несколько воспрянули духом. Это чувствовалось и в долгих очередях за хлебом; долгие они были потому, что нормы хлеба были разные (по рабочим и детским карточкам 600 г, служащим 500 г, иждивенцам 400 г), и уже не выпускали батонов и булок, а продавцы резали буханки и взвешивали куски на весах; это отнимало много времени, и часто приходилось стоять по часу.

Как-то в середине декабря я случайно купила «Вечерку» и нашла в ней объявление: В МГПИИЯ (кажется, с 25.XII) возобновлялись занятия! Всех студентов, кто оставался в Москве, просили зайти и записаться. Я, конечно, сразу побежала. Из нашей группы осталось человек семь, добавили еще несколько новых, в общем же вместо двенадцати групп на первом курсе осталось восемь. Преподавательница языка у нас осталась та же, Надежда Дмитриевна Лукина. На радостях вся наша группа с первых же дней занятий очень сдружилась. Оказалось, что некоторые девочки живут совсем недалеко от меня (Люда — на Самотеке, Неля С. — на Кировской, Нина Вознюк — в Даевом переулке). На январь я уже получила «служащую» карточку. Кроме того, нам по талонам давали в столовой по тарелке овсяной или ячневой каши. У Нины Вознюк отец работал снабженцем, они жили сытно, и она отдавала свои талончики мне, каждый день я приносила маме в котелке порцию каши.

Институт не отапливался. Мы сидели на лекциях в зимних пальто и шапках, часто даже в варежках. Чернила, которые мы приносили из дома в пузырьках, замерзали, поэтому мы чаще писали карандашом. Каждые двадцать минут лекторы делали перерыв для обогревания: все студентки прыгали, толкали друг друга плечами и хлопали в ладоши, а профессор бегал взад и вперед и тоже топал и махал руками. На занятиях по практике иногда попадались совсем аудитории-«холодильники», и мы сидели как сычи, дыша в шерстяные платки или воротники и стуча ногой об ногу. Позже в больших аудиториях и кабинетах поставили печки-буржуйки, которые растапливали лаборантки, и в одном помещении в разных углах занимались иногда по три группы. Но все-таки то, что немцы больше не двигались на Москву, и то, что шли занятия, хоть немного подняло настроение в конце тяжелого сорок первого года…

1942 год

Январь и февраль были тяжелыми месяцами. Было голодно и холодно: дров давали меньше, и нашу огромную, на три комнаты, печь протопить стало трудно. Почему-то часто отключали свет, и я делала домашние задания при свече. У меня был институт, подружки, а мама совсем истосковалась дома. Потом она ближе познакомилась с Г. из Сретенского тупика и стала бывать у нее. Эта толстая женщина с монгольским лицом (мать ее была казашка) могла без конца и иногда без причины смеяться — это нравилось маме. Семья ее состояла из мужа-инженера и двух сыновей, один годом старше меня, другой помладше, почему-то никто из них не был призван в армию. Якобы у них были больные почки, но мама говорила, что у них просто есть знакомый врач, который устроил им освобождение от службы. Константин Андреевич, хотя и был по профессии строитель, устроился калькулятором в столовую и туда же пристроил поваром своего старшего сына. Кто-то шел на фронт добровольцем, а кто-то и в такую войну искал местечка потеплее!

Смерть папы

От папы уже больше двух месяцев не было вестей.

В ночь на 31 января мне приснился праздничный, светлый сон — голубое небо, на большом зеленом лугу толпа народа, флаги. Я проснулась с чувством радости, которое потом весь день, на уроках в институте и позже, по дороге домой, вспыхивало снова. Может быть, я приду, а там, дома, — Билльчик?

Но я обманулась. Вечером, часов в восемь, раздался стук в дверь. Мы всегда, прежде чем открыть, спрашивали: «Кто там?»

— Алиев Юсуп Ахметович в этой квартире?

— Вы ошиблись, здесь таких нет.

— Его-то нет, а родные его есть кто? Откройте, я хочу вам что-то сказать.

Мы боялись открыть — Бог знает кто это, а мы в квартире одни.

— Вы ошибаетесь, здесь не живет Алиев, какая вам нужна квартира?

— Дом два, квартира пятнадцать. Ну есть у вас кто на фронте?

— Есть, но его не так зовут.

— Да что вы открывать-то боитесь! У него жена должна здесь жить, дочка восемнадцати лет…

Мы наконец отперли дверь. Вошел молодой парень лет двадцати пяти в телогрейке.

— Умер он, Юсуп Ахметович, погиб. Вот его вещи, хоть их-то вы признаете? — И он достал — папины очки в футляре. — Там еще были бритва его, хорошая, иностранная какая-то, ножик перочинный, так то ребята другие себе взяли, — не взыщите, время такое…

Мама стояла белая как полотно, а у меня тряслись руки и стучали зубы, и я долго не могла вымолвить ни слова. Потом сказала, заикаясь:

— Но он… но мой отец — его зовут не Юсуп Ахметович. Он Борис Львович Фаерман, он…

Мы не догадывались даже предложить этому человеку сесть. Он сам подошел к столу в передней, сел и стал нам рассказывать. Между Вязьмой и Смоленском очень большая группа наших войск попала в окружение, парень этот был легко ранен и попал в наспех созданный маленький госпиталь, разместившийся в школе одной деревеньки. Раненых было много, а врач всего одна да одна медсестра. Там рядом с ним лежал ополченец Юсуп; ему раздробило плечо, врач сделала ему операцию, вынула осколки, вроде бы уже ему становилось лучше, но 29 октября под утро ему стало плохо с сердцем — ничего не могли сделать, и он умер. «Хороший был человек, все вспоминал дочку свою и жену. Там и выкопали могилу, похоронили его около той школы. Он говорил, чтобы называли его Юсуп — с Кавказа он, кажется. А что он Ахметович, и фамилия Алиев, и адрес его, — то мы прочитали в его патронке. Я на всякий случай себе все это переписал, потому что собрался прорваться и выбраться к своим. Больше двух месяцев пробирался к Москве; дошел — сразу в военкомат. Послезавтра отбываю опять на фронт. Думаю, зайти надо сюда и рассказать, чтобы напрасно не ждали». Он оставил нам свой адрес и московский телефон врача («Если вернется она живая после войны, может, позвонить захотите, узнать, как чего было…»), продиктовал мне название той деревни на большаке Вязьма — Смоленск, где похоронили папу. У меня так тряслись руки, что выходили какие-то каракули — написала «Вьязма»…

Нам бы чаю предложить тому парню — и это не догадались сделать. Хотелось, чтобы он поскорее ушел, а когда мы остались одни, то долго стояли у печки обнявшись. Бедный, бедный наш Билльчик. Юсуп! Мы вспомнили, что когда-то папа говорил, что Юсупом его хотела назвать его мама (то есть не Юсупом, конечно, а Иосифом), и, может быть, он думал, если вдруг попадет в руки фашистам, так сойдет за татарина, чтобы его не уничтожили сразу как еврея. Ведь его всегда принимали за кавказца.

У меня первое чувство было: для кого же я теперь учусь, для кого стараюсь стать образованнее и лучше?! Оказалось, всегда подсознательно думала: пусть Билльчик увидит, пусть удивится и оценит. С кем же я теперь буду читать книги, слушать музыку, как буду жить без него… И была поэтому мысль: какая же я эгоистка, что же мне, жаль только себя? Но нет, не только — я вспомнила его в общем-то малорадостную жизнь. Умный и добрый человек — что хорошего он видел?.. А в прошлом году даже тополь его любимый спилили… Слезы лились в подушку. Под утро я уснула, и мне приснился почему-то наш профессор по истории. Как нелепо[58].

На следующий день надо было послать всем родным телеграммы. Помню, я никак не могла придумать текст. «Папа погиб Марга Лора». Но он же маме не папа — могло быть недоразумение. «Борис погиб» — тоже как-то странно: ни мы, ни из родных его никто так не называл, все знали, что он Билльчик. Наконец, я остановилась на «Боря погиб Марга Лора» и отправилась на почту у Сретенского бульвара (наше отделение в начале войны закрылось). Телеграммы пошли в Омск дяде Эле, в Полевское Свердловской области к тете Зине, в Баку к тете Матильде.


Официального сообщения о гибели папы мы так никогда и не получили, так же как, впрочем, и большинство семей попавших в окружение ополченцев. В Министерстве обороны на наши запросы приходил ответ «пропал без вести», и только лет через десять после войны ответили: «Пропавшего без вести… считать погибшим». Многие другие «пропавшие без вести» были в плену и позже нашлись, и мама сокрушалась: зачем приходил тот человек с печальной вестью, мы бы еще долго ждали, надеялись… Не знаю, что было бы лучше.

Через день после этого я снова пошла в институт. Встала в коридоре у стены и боялась: сейчас начнут расспрашивать. Прежде всего поинтересуются, почему я вчера не была, — так и есть, кто-то подбежал и спросил, не больна ли я. «У меня папа погиб на войне», — сказала я (хотела сказать «на фронте», почему-то получилось «на войне»). Всем девочкам это незаметно передали шепотом, кто-то взял меня под руку, когда входили в аудиторию. Нина Круженкова дождалась в коридоре нашу Надежду Дмитриевну и, очевидно, сказала ей о моем горе; они вышли вместе, и никто меня больше ни о чем не спрашивал, все были очень тактичны и ненавязчиво добры ко мне.

Все наши родные сразу откликнулись на телеграммы; тетя Зина даже предложила, чтобы мы приехали к ним и зажили одной семьей.