юда. Все это перепишешь и завтра утром отдашь Ивановой. Ну все, больше не буду никому мешать, спасибо, извините еще раз». Я оставила прямо перед Аней на столе раскрытую тетрадь, и она получила «хорошо». Я опять «заработала» повышенную стипендию, а она была нам с мамой в буквальном смысле слова жизненно необходима.
Весной 1943 года мы через Станкоимпорт получили небольшой участочек земли на большом внешторговском поле около Балашихи. Нам выдали немного семян — морковь, петрушка, кабачки и что-то еще, и мы с мамой, подглядывая, как это делают другие, их посеяли. Потом мы долго не ездили туда: поливать все равно было нечем и не из чего, а позже увидели, что все у нас заросло сорняками, и я немножко прополола, но под травой оказалось только несколько хвостиков моркови.
Летом нас всех отправили на разные работы. Большинство девочек нашей группы поехали в колхоз, а меня оставили в Москве через день дежурить в институте. В большом физкультурном зале расставили около тридцати кроватей — там мы должны были спать, готовые по сигналу тревоги занять свои места у ведер с песком на крыше и по всему зданию. Но тревог в Москве не было уже года полтора, и мы спали спокойно. В мою смену дежурили незнакомые девочки с разных факультетов, и я с интересом к ним присматривалась и прислушивалась. Некоторые бегали к Парку культуры знакомиться с иностранцами (их — англичан, французов и американцев — было в то время в Москве очень много, и они были популярны среди девушек), другие рассказывали разные интересные истории, играли на пианино. Одна как-то принесла патефон и пластинки, привезенные ее родителями из Японии, на них были записи Вертинского и Лещенко, о которых я до этого никогда не слышала.
Только один раз во время нашего дежурства мы чуть не умерли от испуга. Мы уже лежали на своих железных кроватях и засыпали, как вдруг на улице раздался невообразимый шум. Во всем городе началась стрельба, небо вспыхивало от залпов. Мы уже совсем отвыкли от этого, и все до одного в ужасе вскочили. «Девочки, но ведь тревоги не было! Что же это происходит!» Несколько человек побежали вниз, к вахтеру, но тот дремал под выключенным репродуктором и тоже ничего не понимал. Наконец выяснили, в чем дело, прибежали к нам в зал: «Это салют в честь взятия Харькова!» «Ура!» — мы все стали обнимать друг друга и плясать.
Между прочим, у того первого салюта были жертвы, кто-то даже погиб на улице. Дело в том, что стреляли тогда трассирующими пулями, они очень красиво смотрелись в небе, но от них падали тяжелые гильзы. Со следующих салютов (Курск, Белгород и другие города) стрельба уже была безопасной.
В свободные от дежурств дни мы с мамой ездили за щепками. Они были нам нужны для нашей буржуйки, ведь к лету дрова кончались. Место, где можно было добыть эти щепки, мы обнаружили случайно, когда с огорода пошли вместо Балашихи на другую станцию — Кучино. Там на пригорке был разрежен лес. Очевидно, жители тех мест добывали там себе дрова, и около пней валялось много щепок и палок. Вот мы и стали ездить в это Кучино. Однажды мы попали под проливной дождь, промокли до нитки и такими влезли в переполненную электричку, да еще стали пробираться в середину вагона. Кроме нитяных сеток, авосек, тогда сумок не знали, и щепки у нас торчали из всех дырочек. Трудно вообразить, что мы выслушали в тот день от пассажиров, нас даже обозвали фашистками. Гнев людей был, конечно, вполне оправдан — некоторым мы оцарапали ноги щепками, и нас грозились сдать в милицию, но больше всего народ был возмущен тем, что мы мокрые: «Купались в одежде, что ли, хулиганки».
В Наташин день рождения, и августа, я поехала к ней в колхоз. Она иногда писала мне, и я знала ее адрес: это было недалеко от Новоиерусалимской. Не отрываясь, глядела я в окно вагона: Снегири! Но милые места было не узнать, все было изрыто траншеями. Истра! Я ахнула от ужаса. Вместо домов чернели одни только кирпичные трубы, все было разрушено и сожжено.
Потом я долго шла по дорогам и тропинкам, разыскивая нужную деревушку. Небо было тусклое, ныло у меня сердце после Истры, принимался болеть зуб. Наташу я тоже не застала. Девочки сказали, что у нее сделался нарыв на пальце, она не спала ночью и утром уехала в Москву, чтобы пойти к врачу. Домой я вернулась совсем расстроенная.
А на огороде нас с мамой порадовали только кабачки. Совершенно неожиданно их выросло целых три штуки, и мы не могли налюбоваться ими. Они казались нам такими смешными. Мы решили — пусть еще немного подрастут, в следующий приезд сорвем. Но, увы, в следующий раз мы их уже не нашли. Их кто-то украл! Только и собрали мы со своего участочка несколько морковок. Мы не знали, что корнеплоды надо окучивать, что надо рыхлить землю, — мы были совсем неопытные.
У мамы в том году вдруг появилась новая приятельница.
Стоя в очереди в булочной, мама услышала, как одна женщина говорит с акцентом — таким заметным, что даже мама обратила на него внимание. Мама всегда легко и охотно вступала со всеми в разговоры: «Вы, наверно, не русская?» Оказалось, что эта женщина тоже немка, приехала в 1934 году из Франкфурта-на-Майне. Муж ее был татарин, рабочий на подшипниковом заводе, старый большевик, соратник Калинина и Шверника. Он был зачем-то командирован в Германию, там увидел свою миловидную и бедовую соседку Дору Форндран, у них случилась любовь с первого взгляда, и он увез девушку в СССР. Дора тоже жила на Сретенке, и они с мамой стали бывать друг у друга. По-русски Дора в самом деле говорила очень смешно: в отличие от мамы, она усвоила гораздо больше слов, в том числе грубых выражений, но акцент ее был вопиющий, к тому же она перед каждым существительным вставляла слово «этого»: «Ми когда недавно приехали, я пошла на этого Сухаревка, Сухаревский ринок. Я хотела этого масло немножко купить, и я совсем не заметила, как у меня из этого руки украли этого шамоданшик. А в этого маленький шамоданшик били наши карточки, и деньги, и все. Я испугалась, думала, этого Мишинка меня теперь убьет. И я села у нас на этого лестнице и плачу: «У-у-у! У-у-у!» Этого Мишинка идет и говорит: «Ти что, этого Дорочка, плачешь?» А я говорю: «У-у-у! Какой-то этого шалун украл у меня этого шамоданшик!» А этого Мишинка совсем не стал ругаться, а стал смеяться и говорит: «Дорочка, что ти этого говоришь! Этого же не шалун бил, а жулик!»
Энергии у Доры было хоть отбавляй. Квартира их была большая и тесная, с соседями она воевала непрерывно, отстаивая свои права с помощью крепкого мата и всевозможных выдумок. У ее двери в коридоре стоял небольшой сундучок, сверху покрытый газетой, и Дора заметила, что один из соседей по пути в уборную всегда отрывает себе кусочки от этой газеты. «Тогда я взяла этого горчица и намазала на этого газета. Он еще раз оторвал и больше уже не хотел рвать мой этого газета». Подобных историй было много. Дружила она только с одной семьей из своей квартиры, это были очень бедные люди, Дора с мужем полюбили их дочку Нюру («этого Нюра Горохова») и помогали той семье как могли.
Мама была счастлива, что нашла женщину своего возраста, с которой могла говорить по-немецки. Правда, я никогда не слышала, чтобы и тетя Дора отвечала ей на своем родном языке, она и с мамой говорила только по-русски.
Это знакомство поддерживалось потом еще многие годы вплоть до смерти Доры в 1974 году. После войны «этого Мишинке» как старому большевику дали комнату в дачном поселке и квартиру в Москве. Они взяли с собой в эту квартиру одну пожилую пару из своего дома, но те люди повели себя очень подло: вместо благодарности, что их вытащили из грязной, склочной «коммуналки», они начали всячески притеснять Дору с Мишей и издеваться над ними. Миша, заядлый курильщик, заболел раком легких и умер в кремлевской больнице, кажется, в 1955 году, а Дора после этого разменялась со своими притеснителями и в конце концов добилась отдельной квартиры, куда взяла с собой как опекуншу Нюру Горохову. Дора до глубокой старости оставалась очень хорошенькой; когда ей было уже под восемьдесят, в нее всерьез влюбился в трамвае один мужчина и даже сделал ей предложение. Но в конце жизни она много болела, дважды попадала под машину и подолгу лежала в больницах.
С мамой они были очень разные. Дора часто шокировала маму своими словами и выходками. Но мама не допускала мысли, что у Доры просто своеобразная, несколько озорная натура, причиной всему она считала то, что тетя Дора была католичкой.
Осенью 1943 года состав нашей группы опять изменился. Взамен ушедших Нины, Зои, Лели и других к нам влились шесть новых студенток, старше нас на три года. Это были вернувшиеся из эвакуации, когда-то уже учившиеся здесь на третьем курсе. (Вернулись из Ташкента и преподаватели, которые эвакуировались с институтом в начале войны.) Мы быстро сдружились с новыми девочками, на занятиях все были очень сплочены, выручали друг друга, к преподавателям все относились одинаково — хорошо или плохо. Не угасали у нас и искорки юмора. Мы образовали «колхоз» со мной на посту почетного председателя и распределили обязанности в нем в зависимости от характера и возможностей каждого: Неля, знавшая многих девочек из соседних групп, — министр внешних сношений; Галя Скребкова — министр внутренних дел; ее подружка Валя Емельянова — министр скотоводства; Женя Шиманко — министр пропаганды; Наташа — министр культуры и т. д. Мы даже выпустили три журнала; 1-й номер назывался Vain Efforts («Напрасный труд»), другие два (уже на четвертом курсе) — SOS. Заметки писали почти все, а оформление и большинство сообщений были мои. Кроме того, я придумывала юмористические кроссворды (например, «Что общего между нашим министром труда и дочерью Черчилля?». Ответ — name, имя: и ту и другую звали Сарой). Была у нас в журнале и реклама типа «Меняю конспекты по философии на шпаргалки по педагогике», «По средам от 13 до 15 ч леди Глазун-Шимановская делится опытом и дает консультации по вопросу «Как поймать хорошего мужа» (Женя Шиманко как раз вышла замуж и поменяла фамилию на Глазунову) или «Издательство