Окнами на Сретенку — страница 65 из 86

Софокла прожила с нами четыре с половиной года, принося нам один-два раза в год от двух до четырех котят. Когда она погибла, мы с мамой плакали и долго не могли ее забыть.

Странные веяния

Прежде чем продолжить более или менее связное описание моей жизни в 1945 году, я не могу не сказать несколько слов о странных веяниях, которые проходили по стране в то время. Казалось бы, народ должен возненавидеть фашистов и вообще немцев. Но это было на фронте, всюду в самом начале войны, а теперь, в тылу, возродился антисемитизм. Антисемитизм, совершенно искорененный революцией и до войны не проявлявшийся. За полтора года мне пришлось столкнуться с ним дважды, притом вовсе не со стороны частных лиц.

Когда я была на втором или третьем курсе, меня в числе четырех девочек выдвинули на сталинскую стипендию. Была беседа у директора, на которой я выглядела не хуже других: и общественная работа у меня была (редактор стенгазеты), и отличные отметки, но трех других утвердили, а меня нет. Я особенно тогда не огорчилась, решила, что помешало то, что мать немка, да и я сама родилась в Берлине. Правда, дядя Илья, когда узнал, намекнул, что теперь евреев не очень стали жаловать, но я это решительно отмела. Потом, в конце четвертого курса, меня однажды на переменке взяла под руку Ольга Сергеевна Ахманова (назло нелюбимой Эмме Кроль любимица нашей группы, и мы — ее любимцы; она вела у нас лексикологию и делилась своим счастьем — стала женой знаменитого Смирницкого, меня с других уроков вызывала послушать его лекции). Она стала ходить со мной по коридору и спросила, какие у меня планы на будущее. Я даже не знала, что сказать. «Вы в аспирантуру не собираетесь?» «Нет, — сказала я, — мы с мамой одни, мне надо зарабатывать деньги». «Жаль, — сказала она. — А может быть, и к лучшему. Я-то хотела бы вас рекомендовать в аспирантуру, вам место там, но вас бы все равно не взяли, и вы бы тогда, наверное, очень огорчились». Она вывела меня на лестничную площадку, где было меньше народу. «Это очень горько, — продолжала она, — я сама об этом узнала совсем недавно, тем не менее это факт. Какая у вас по паспорту национальность? Еврейка?» Она сжала мою руку: «Ну вот, очень жаль, но с этой национальностью вас теперь не возьмут. До свидания, товарищ Фаерман, я искренне желаю вам всего доброго. А разговор наш забудьте…» Также было странно видеть, как сильно увлеклась в то время молодежь, даже школьники старших классов, философией Ницше. Им зачитывались, его цитировали. Было похоже, что фашизм, разбитый на полях сражения, оставил после себя вредоносную заразу, и микроб этот не миновал и тех, кто правил страной.


В конце апреля к нам приехали тетя Зина с дядей Сережей. На нашем дворе еще лежали кучи почерневшего снега, весна в тот год была поздняя. После Урала дядю Сережу командировали в Запорожье, но там они не захотели остаться и, пожив два месяца, уехали: на улице и в магазинах им вслед неслось: «Жиды недорезанные». Они надумали соединиться с нами в Москве и зажить единой семьей — авось и квартиру со временем дадут на всех. Тетей Зиной притом руководило искреннее желание как-то заменить нам с мамой Билльчика, помочь материально и морально, она считала это своим долгом. Но маме вовсе не хотелось этого, и чуткая тетя Зина, конечно, сразу почувствовала это полное отсутствие энтузиазма. Я-то очень любила тетю Зину, и ее было жаль: она вернулась из эвакуации совсем старушкой, седой и беззубой, несколько раз у нее случались сердечные приступы, пугавшие нас. Но их с дядей Сережей приезд в то время был не очень кстати. У нас сделалось тесно, соседи ворчали, что дядя Сережа спит в передней, мне надо было готовиться к экзаменам и госэкзаменам и часто негде было уединиться. К тому же мама сердилась на меня — ей казалось, что я тетю Зину люблю больше, чем ее, потому что я чаще с ней разговаривала. Жить нам стало более тесно и нервно.

Оказалось, что недалеко от нас, на Кировской, снимает комнату Майечка Петрова, дочка подруги тети Зины, почти совсем потерявшей зрение Анеточки (теперь, из патриотических соображений, Анюты). Она недавно приехала из ташкентской эвакуации и училась в Институте востоковедения на персидском отделении. Майя стала бывать у нас. Она сделалась изумительно хороша — из маленькой непоседливой обезьянки выросла веселая красавица, по улице за ней всегда ходила толпа студентов из ее и других институтов. Тетю Зину она все время целовала и называла Зёлонькой; она часто сидела у нас и рассказывала про свой институт, а тетя Зина все расспрашивала ее о «кавалерах».

Все-таки тетя Зина и дядя Сережа решили вернуться в свой любимый Ленинград, и в середине августа они от нас уехали. Позже, осенью, туда с Дальнего Востока вернулись и Юдя с мужем и дочками. До конца ее жизни тетя Зина оставалась моей любимой тетей, мы с ней часто переписывались и изредка виделись.

Последние два месяца учебы в институте были для меня омрачены болезнью Наташи. Странная болезнь началась почти сразу после ее свадьбы. Это были сильные боли в области живота; врачи сначала решили, что это глисты, и лечили от них, потом заподозрили внематочную беременность, но диагнозы не подтвердились, а Наташа продолжала мучиться. На уроке она вдруг клала голову на стол и хватала меня за руку. «Вы что, не выспались? Опять вы не готовы отвечать!» — часто приходилось слышать ей, а она еле могла шевелить побелевшими губами. Бывало, приходит она ко мне и все лежит на диване, что очень раздражало маму, которая ее почему-то недолюбливала. Даже ее собственная мама, с которой Наташа была так дружна, только недоуменно качала головой: «Ах ты, развалина моя большая!» «Ты одна веришь, что мне в самом деле плохо, — говорила мне Наташа, — даже врачи уже стали думать, что я симулянтка. Многим мне стыдно говорить, что я мучаюсь, я даже Васе не написала…» Курсовые экзамены Наташа еще сдавала вместе с нами, а потом у нее все сильнее стала подниматься температура, и наконец ее положили в больницу. Попасть в то время в больницу было очень трудно: все было до отказа забито ранеными. Поэтому Наташа попала в больницу совсем не той специализации, где ей могли бы по крайней мере сразу поставить правильный диагноз.

Но это все было позднее, уже в августе, а пока наступил май. И пришел наконец долгожданный День Победы.

День Победы

8 мая я пошла прогуляться в центр. Что-то носилось в воздухе, какая-то радость, притаившийся смех. Народу было много. Вот Центральный Мосторг (позже названный ЦУМ), около него мороженщица продает бруски мороженого (целый — 36 рублей, можно разрезать пополам — 18 рублей, можно и четвертушку — 9 рублей), вокруг нее столпилось несколько человек, я тоже подхожу ближе.

— Вы слыхали?

— Ой, что-то слыхала! Говорят — не знаю, правда или нет, — говорят, Победа.

— Да-да, говорят — совершенно точно, фашисты уже подписали капитуляцию.

— Я тоже слышал…

Радость в голосах, в глазах этих людей. Услышанные слова поднимают как на крыльях, щиплют глаза. Хоть знаем, наши уже в Берлине, уже повороту назад не бывать, но хочется услышать, хочется прочитать эти слова: капитуляция, Победа. Я лечу домой: «Слыхали? Говорят…» Тетя Зина с мамой ничего не слышали и радуются вместе со мной.

У нас не работал репродуктор, поэтому мы не слышали, что передавали ночью, а утром заговорило радио на улице. Ура!

Хочется что-то сделать, куда-то пойти! Вот и Люда прибежала — пойдем, пойдем в центр, на Красную площадь, весь народ уже на улице. День клонится к вечеру. Мы спускаемся вниз, к Трубной площади. Холодно страшно, дует совсем ледяной ветер, и мы поднимаем воротники пальто. Из репродукторов объявляют, что будет выступать Сталин. Я слушаю это сообщение, прижавшись спиной к какому-то столбу, чтобы защититься от ветра. Мы беремся за руки и протискиваемся сквозь толпу дальше, к центру. Останавливаемся на площади Свердлова, потому что из репродуктора начинает звучать голос Сталина. Вся огромная толпа на площади слушает, затаив дыхание, у всех на лицах улыбки и слезы горя и восторга. Ах, Билльчик, был бы он сейчас тут, рядом со мной… Мощное «ура» прокатывается волнами по площади, и тут же мы видим, как около «Восток-кино» взлетают в воздух какие-то люди: это толпа качает англичан, французов, американцев. Ура! Ура!

На Красную площадь мы так и не попали, так много туда устремилось народу. Мы побоялись, что нас раздавят, и с Исторического проезда повернули назад, салют смотрели уже издалека.


Перед курсовыми экзаменами я еще раз выступила на сцене — в одноактной пьеске сыграла роль «соседской Мэри», маленькой девочки, которая появлялась всякий раз в критические для главного героя моменты, просила одолжить маме то соль, то спички, то масла и все подсматривала. Успех мой мог сравниться разве только с успехом моего первого выступления в берлинском кафе восемнадцать лет назад. Даже через много лет мало знавшие меня бывшие однокурсницы и главный герой пьесы, наш единственный мужчина Гриша Венгеров, при встрече звали меня Mrs. Wiggins's Mary.

На письменном экзамене по языку я выбрала тему V-Day[65].

Дальше был жаркий июль. В один из дней — солнечное затмение, которое мы наблюдали из окна комнаты Нели С. Мы вместе с ней готовились к экзаменам: она жила недалеко от меня, на Кировской, в доме, у входа в который до сих пор сидит каменный лев со щитом. Нелина комната находится в огромной коммунальной квартире: длиннейший коридор, по обе стороны двери, всего девять семейств. Потолки метра четыре высотой, все закопченные, огромная кухня без окон. Соседи все в одиночку и группами воюют друг с другом. Привязывают тряпками крышки кастрюль к ручкам: не вытащили б чего и не плюнули бы в суп. Хлопнет входная дверь — двери комнат приоткрываются, смотрят, кто и к кому идет. Нелина комната была средних размеров, с окном во всю стену, там, среди обшарпанной скудной мебели и невообразимого беспорядка, жила она со своей младшей сестрой Майей и старой бабушкой Мерой Мироновной. Старуха была грузная, ворчливая, почти слепая. Соседи — даже враги — считали ее мудрой и уважали, хотя она была очень нечистоплотна и часто сидела в мрачной кухне у стола, вылавливая толстыми пальцами кусочки мяса из кастрюли с супом.