Окнами на Сретенку — страница 67 из 86

Вообще-то я всегда боялась преподавательской работы. Я не была педагогом по призванию, и некоторое удовольствие мне доставляло только объяснять людям что-то для них новое, но отрабатывать, закреплять материал, а тем более требовать заученное было совершенно противно моей природе. В то же время я, конечно, была счастлива, что буду работать не в школе, а в институте, да еще таком хорошем.

К своему удивлению, я в самом начале обнаружила, что совершенно не знаю английской грамматики. Пришлось все не только учить заново, но и придумывать, как лучше объяснить студентам. Хорошо еще, что нам выдавали лишь общий план и мы могли сами как угодно располагать материал, добавлять что-то, придумывать интересные виды работ, т. е. пользовались большой свободой.

Несколько смущало меня то, что кафедра западных языков состояла процентов на восемьдесят из старушек от сорока пяти до семидесяти лет: первое время я их побаивалась. И когда одна из них, Болховитинова, руководительница первого курса, без предупреждения пришла ко мне на урок, я настолько испугалась, что стала, как на экзамене, говорить гораздо громче обычного. К своему ужасу, я провела весь урок совсем не так, как задумала, и, самое страшное, мне все время казалось, что студенты замечают, как неестественно и напряженно я себя веду. Болховитинова ушла минут за пять до конца урока, а я, как только прозвенел звонок, бросилась вниз в раздевалку и на улицу. На следующий день я боялась зайти на кафедру, но моя начальница подкараулила меня на лестнице и поманила пальцем. Дальше я выслушала первый — и, к счастью, последний — выговор в своей педагогической деятельности — выговор, впрочем, не за плохое ведение урока, а за то, что я вопиюще самоуверенна, не интересуюсь замечаниями старших и проявляю неуважение к начальству.

Студенческие группы в то время были большие, по 12–16 человек, примерно 2/5 девочек и 3/5 ребят, причем среди последних были парни и постарше меня, пришедшие после фронта. Одна моя группа, арабская, состояла почти сплошь из таких. Вообще, я до сих пор помню фамилии всех студентов этих моих первых групп, — «арабской» и «бенгальской». У каждой группы было по восемь часов английского языка в неделю, а нагрузка преподавателей была, трудно сейчас поверить, — всего 16 часов в неделю! Правда, так было только в первые два года моей работы, потом ввели 22–24 часа, а под конец у меня был даже период с 36 часами.

Студенты-«бенгальцы»

Со студентами бенгальской группы у меня сразу сложились какие-то особые, дружеские отношения. Все как один студенты здесь подобрались талантливые, начитанные, остроумные и очень веселые и дружные. Самым веселым был некрасивый, небольшого роста, бедно одетый талантливый пианист и поэт Сережа Цырин, часто взрывающийся на уроках заразительным булькающим смехом. Своеобразным человеком был Эрик Комаров, у которого все домашние работы перемежались высказываниями различных философов и его собственными размышлениями, а доклады он делал такие интересные, что я себя чувствовала перед ним ученицей. Сверкал остроумием Женя Хазанов, носил мне книги и приобщал к творчеству Рабиндраната Тагора увлекающийся индийской литературой Саша Гнатюк, поражал своим почти истерическим трудолюбием нервный долговязый Боря Карпушкин, подготовленный немного слабее других. Девочки тоже все были умные и красивые. Конечно, часто они ставили меня в неловкое положение. Они, конечно же, чувствовали, что я еще очень молода и неопытна, и пробовали меня смутить. Например, во время урока Рита Кафитина передает мне записку: «Лора Борисовна! Сегодня произойдет ужасное событие: предстоит дуэль между товарищами Цыриным и Карпушкиным. Вы хорошо знаете, что причина поединка — вы. Сделайте что-нибудь, чтобы они остались живы». Мне бы рассердиться, а я не рву записку, а пишу на ней: «Где?» Ответ: «Над Яузой, за институтом». В тот вечер встречаю всю компанию на концерте в консерватории. «Вы оба живы? А как же дуэль?» Как сейчас вижу улыбающиеся лицо Сережи над рядами стульев: «Победил я, Лора Борисовна. Я его в Яузу сбросил, честное слово!» Сережа всегда был увлечен какой-нибудь девочкой, и девочки с ним охотно дружили, но не более того. Сережа страдал, и часто улыбка его была типа «смейся, паяц».

— Сережа, что вы там пишете? Вы совсем меня не слушаете.

— Лора Борисовна, я ехал сегодня в институт, висел на подножке трамвая и сочинил вдруг стихи. Сейчас спешу записать их, а то забуду, — а потом добавляет: — Хотите, вам подарю? — И отдает мне листок:

В брызгах солнечной суеты

Синий воздух капелью вымыт,

Ранним утром мои мечты

Голосами поют живыми.

Солнце плещется у колеса

В разлетающемся фонтане…

Новый день в золотых волосах,

Как веселый ребенок, встанет.

В теплом ветре моя голова —

Пой и смейся, рванись и взвизгни:

Пусть весенний гремит трамвай

И несет нас к любви и жизни.

Груды снега в журчащем плену —

От лучей все равно не сбежать им…

Я встречаю мою весну

Крепким, яростным рукопожатьем.

Час придет: я в глаза ей взгляну,

И, от солнца, от радости хмелен,

Зацелую мою весну,

Погружусь в ее нежную зелень…

Учились все эти ребята хорошо. Уважали ли они меня? Не знаю — видимо, не очень. Но любили. И мне было радостно — впервые люди должны слушать меня. И у меня положение такое, что могу быть смелой, преодолеть свою вечную робость, могу сказать что угодно!

Первый экзамен

На зимних экзаменах произошел забавный конфуз. Ассистентом у меня была совсем древняя симпатичная старушка по фамилии Беатус. Закончил отвечать Карпушкин. «Выйдите пока, — сказала она ему, — мы посовещаемся, потом отдадим вам зачетку». «Ну, как вы думаете?» — спросила я. «Что же, четверку, пожалуй, можно…» Я была разочарована. Обычно я ставила Борису «отлично». За ним отвечала Рита Кафитина. Я опять шепотом спрашиваю: «Что вы ей хотите поставить?» Пожимая плечами, моя ассистентка говорит: «Ну… удовлетворительно, пожалуй, можно». Я покраснела от испуга. Рита была моей лучшей отличницей! «А вы сами-то как считаете?» — «Не знаю, она вообще-то у меня всегда очень хорошо училась…»

Беатус вдруг рассмеялась. Долго тряслись ее белые кудряшки, и на глазах даже выступили слезы. Она обняла меня за плечи: «Милая моя! Да вы знаете, кого вы мне напомнили? Есть у Чехова такой рассказ — «Размазня». Вот вы — точно как та молоденькая гувернантка. Разве можно так? Ведь первый мальчик был отличный, а эта девочка — вообще чудо, ответ ее был блес-тя-щий! А вы и против тройки боитесь возразить. Сейчас же ставьте им обоим «отлично»!» Я, конечно, сказала, что впервые в жизни принимаю экзамен, что я не знаю еще критериев. «Это все ерунда! Просто нельзя быть размазней. Вы должны уметь постоять за себя. Как же так можно!»

1946 год. Татьяна

Среди преподавателей я первое время чувствовала себя довольно одинокой. Не с кем было отвести душу, что так необходимо бывает на работе.

А весной 1946 года к нам с курсов иностранных языков перешла Таня Барышникова, и у меня наконец появилась в институте подруга, с которой можно было говорить обо всем на свете. Она была на четыре года старше меня, с довольно бурным прошлым и трудным характером. Мать взяла ее годовалым младенцем из детского дома, и кто были Танины настоящие родители, так и осталось неизвестным. В доме у приемной матери бывали люди, связанные с кино, и маленькая Таня Мухина с большими лукавыми черными глазами с 4–5 лет стала сниматься в немых кинофильмах — среди прочих ролей она сыграла маленького озорного беспризорника в «Мисс Менд». Когда в Москву приезжала Мэри Пикфорд, то она очень просила Танину маму отдать девчушку ей, обещая сделать ее в Америке кинозвездой, но ей было отказано, и Таня осталась в Москве. Мать ее вышла замуж, и, по рассказам Тани, отчим ненавидел ее и часто бил. В 1937 году он был арестован, и больше о нем не слышали. После седьмого класса Таня пошла учиться в сварочный техником. Окончив его, она проработала какое-то время на заводе в Мытищах и вышла там замуж за инженера, своего начальника, — тот ради нее бросил семью, и, когда Таня поняла, что он очень привязан к своим детям, она разошлась с ним. В 1940 году она поступила в городской пединститут на отделение английского языка, и в том же году вторично вышла замуж, теперь за инженера Барышникова. В 1941 году у нее родился сын, но он умер, не прожив и семи месяцев, Таня говорила — от голода. С мужем она через год разошлась, так как жизнь их стала состоять из сплошных ссор. Таня сама признавала, что виновата бывала почти всегда она. У нее был тяжелый характер, она была очень требовательна к другим, иногда коварна, подвержена частым необъяснимым сменам настроения, от которых страдали окружающие и сильнее всего она сама — разум ее в этом не участвовал, она просто не могла ничего с собой поделать.

В то время, когда я с ней познакомилась, она жила в маленькой, сырой и темноватой комнатушке на Новой Басманной. Подружились мы как-то сразу — договорились поехать в одно воскресенье за город «куда глаза глядят». С Северного вокзала доехали до Монина и пошли вдоль железной дороги в обратном направлении. По дороге мы выяснили, что обе любим природу и музыку. Мы о многом переговорили и много промурлыкали мелодий. После этого дружба наша благодаря Таниным настроениям протекала очень бурно и неровно. Таня бывала то весела и ласкова со мной, то могла вдруг ни с того ни с сего обидеться или неожиданно раскричаться на меня. Например, я дала ей на урок одну свою тетрадь с упражнениями, она забыла ее мне вернуть. Через два дня мне эта тетрадь понадобилась, и я спросила, нужна ли она еще ей. В ответ я (и все присутствующие на кафедре) услышала крик, град оскорблений — оказалось, тетрадку она оставила дома. А на следующий день она швырнула мне ее на стол. «Как ты можешь после этого…» — удивлялись все. А я могла. Иногда мы месяцами не разговаривали с Татьяной, будто и не замечали друг друга. Мириться после этого всегда приходила она, ведь она сознавала, что виновата. Мужья, возлюбленные, большинство подруг не выдерживали ее характера и уходили. Я прощала ей целых тридцать семь лет. Все-таки она меня по-своему очень любила. И была интересным человеком.