каждые десять минут и дружно благословили потерянный винт — могли теперь не пролететь, а как бы пешком, неторопливо пройтись по реке, любуясь всем, что позволило назвать ее Красивой Мечей.
Плывем. Вода чистая, никакой мути даже на быстрине. Это потому что течет Меча в каньоне из плиточного известняка. Но видишь белые камни лишь изредка на перекатах, где течение скорое и надо кому-то, выпрыгнув в воду, протащить лодку за цепь по мелкому месту. Но тут же река разливается плёсом неизвестно какой глубины. У берега видишь кувшинки, осоку. Под ракитой в лодке — лещатник в плаще и деревенский мальчишка с ореховым удилищем. Но деревни, видимо, близкой, у воды нет — скрыта где-то вверху, за пологой стеною леса.
Берега у Мечи высокие, с шестиэтажный дом, но не обрывистые, а плавно скошенные, так же, как у текущего в этих местах Воргола. Но там пологие берега покрывают лишь травы с блестками ковыля. Они открытые, и кажется, вот-вот увидишь вверху у склона васнецовских богатырей. Тут же лес как бы по ступенькам поднимается от воды ярусами — клены, березы, осины, дубы. Все сейчас в разных оттенках золота и багрянца. Завороженные тишиною заросли отражаются в водяном зеркале, и наше вёсельное путешествие кажется сказочным.
Обычно у реки один берег крутой, другой, пойменный, — низкий, а у Мечи, при ее верткости, высокие то левый берег, то правый. Кручи сменяются вдруг луговинами, а на них то дикая груша с вишневого цвета осенней листвой, то клен, полыхающий желтым огнем, то нарядный рябиновый куст. Видны погрызы бобров у воды, по воздуху то и дело реку пересекают крикливые сойки с широкими, как весла, крыльями. А на одну из полян вдруг вынырнула из подлеска и села, озадаченная появлением лодки, лиса. Мы замерли. Лисица не убегает, сидит, наблюдает — уши черные, брюхо белое и рыжий, уже не по-летнему справный мех — как раз под цвет осени. Стоило кому-то из нас шевельнуться в жестяной лодке — неприятный звук срывает лисицу с места, и она побежала, мелькая между кустами. Егерь, передавая мне весла, заметил, что пожары минувшего лета в лесах к северу от земель тульских заставили крупного зверя — лосей, оленей, косуль — уйти сюда, в леса у Мечи. «Их стало заметно больше. То же самое было в 1972 году».
Любопытно, что жара, повсюду понизившая воду в реках на метр и более, на Мечу нисколько не повлияла — уровень вод по причине обилия родников не изменился.
Каменистое ложе реки не только образует кое-где быстряки, вода тут «лижет» древний ракушечник. Она в Мечи особенная. Когда плывешь, это не замечаешь, но при впадении в Дон, рассказывают, вода цветом заметно отличается от донской…
Три часа месили мы веслами воду. В условленном месте друзья, озадаченные нашим непоявлением вовремя, съели уху и выпили, что положено выпить возле реки. Когда мы, наконец, появились на быстрине, раздался радостный вопль: «Живы!!!»… Горел рыженький, как все вокруг, костерок. Голодные, набросились мы на остатки ухи и, оглядевшись, ахнули — «столица» красот на Мечи была как раз тут, где нас ждали.
Забравшись наверх, мы увидели то, что хранилось в памяти тургеневского Касьяна: холмы, синие дали, а внизу, с высоты птичьего полета, открывалась исключительной красоты пойма. Широкие луга переходили в лес, а посредине вилась река. Она тут делала немыслимые изгибы. В одном месте (близ села Шилова), казалось, она на глазах описывает полный круг, и огромное поле с одиноко пасущейся лошадью похоже было на фантастический каравай хлеба. А река сверху была похожа на серебряную гривну, какую древние люди украшеньем надевали на шею.
И дали… Понятен восторг Касьяна. В осеннем пространстве виднелись всхолмленные поля, осенью позолоченные лески, домики деревенек, церквушка и чуть угадывался в этих просторах путь Мечи к Дону.
Каждое лето к месту, где мы стояли, как к волжскому Плёсу, приезжают художники и с ненасытной жадностью, упиваясь прелестью этих мест, изводят краски. Был среди них один местный ефремовский мастер — кроме Мечи, не желал ничего видеть. Ставил он каждое лето палатку близ этой кручи и, питаясь картошкой, хлебом и молоком, которое христа ради ему сердобольно отливали доярки. Рассказывают, когда годы художника уложили в постель и он почувствовал: дни сочтены, попросил свозить его в места заветные — проститься с Мечей.
Предки наши селились не где попало, они тоже умели ценить и удобства житья, и привлекательность места. Красивая Меча — подтверждение этому. На берегах ее обнаружено много стоянок тысячелетней давности и не таких уж древних. Одна из них — Ипатьевское городище — сохранила валы земляной крепости, и археологи то и дело возвращаются к здешним «черепкам» и к наконечникам стрел и копий. Именно с этой точки открывается самая живописная панорама поймы реки и холмы лесостепной черноземной равнины.
Южнее широтного течения Мечи было когда-то Дикое поле с воинственными кочевниками. Легендарные васнецовские богатыри — это застава на пути половцев (полевцев — степняков), а не в столь уж далекие времена Красивая Меча была границей, переход которой по бродам означал вторжение в русские земли. Вторжениям несть числа. И потому русские земли близ Дикого поля почти не имели селений — разграблялись набегами с юга. Посещали приграничные земли лишь «бродни» — люди, имевшие тут «бортные ухожаи» (места собирания дикого меда), рыбные ловы, угодья охоты на зверя. Бродячие эти добытчики постоянно рисковали столкнуться с набегавшими вооруженными шайками «полевцев». А если в набеге участвовало большое число грабителей, переход Мечи означал вторженье на обжитые русские земли. Весть об этом с пограничной черты уносилась немедленно на Оку, а с нее сигнальная служба оповещала Москву: «Идут!!!»
Изгнание хищников за пограничную реку (броды через Мечу были во все времена там же, где и сейчас) означало победу. Разбитое войско Мамая с Куликова поля гнали до этой черты — в Диком поле преследовать степняков было трудно.
В погожий осенний день наблюдали мы заход солнца в заречье. Упали тени от леса в пойму Красивой Мечи. Прогнал неспешно стадо свое пастух, сгустилась синева у далекого горизонта, но все еще видно было холмы, лески, деревеньки. И опять вспомнился доброй памяти Касьян, увековечивший себя тем, что сказал встречному человеку с ружьем и собакой: «Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь — и, господи боже мой, что это? а?..» Человеку часто недостает слов, чтобы выразить что-то, переполняющее сердце.
09.11.2002 — Осень профессора
Он несколько раз звонил из мещерской деревни Ушмор, деревни выморочной — «зимой дым всего из двух труб». Но именно тут профессор бросил жизненный якорь, когда ему минуло шестьдесят и он поневоле стал пенсионером, поскольку институт его по известным ныне причинам закрылся.
Мы приехали в Ушмор в дождливый осенний день и притормозили спросить, где живет тут профессор. Но со спины угадали в прохожем, укрытом плащом от дождя, самого профессора. Так познакомились.
В доме на берегу озера Вячеслав Викторович живет в одиночестве. Неизбежная при этом неухоженность в доме скрашивается убранством стен, говорящим о том, что жил человек интересно, много где побывал, много всего повидал. И профессию легко угадать — биолог. На стенах — шкуры медведя, кабана, рога оленей, чучело древней панцирной щуки, а над полками с книгами, самоваром, церковным колоколом и моделями парусных кораблей — чучело меч-рыбы, той самой рыбы, с которой боролся старик, описанный Хемингуэем. «Ваш трофей?» Профессор, опорожнив рюмочку, скромно кивнул: «Поймал, когда работал на Кубе».
Как раз посветлело, солнышко заиграло в желтых березах двора, и владелец трофея согласился сфотографироваться. Меч-рыбу сняли с крюков на стене, и профессор с рыбой под мышкой оказался на фоне мещерской природы. Был он чем-то похож на вождя американских индейцев — темноволос, лицо бугристое, серьезное, немногословен. О поимке рыбы поведал с предельной скупостью: «Ничего особенного. Небольшой катер. На корме укрепляется прочное удилище с надежной леской. Ну а потом уже как повезет…» Сказочный трофей тут, под березами, под мышкой у пожилого мещерца выглядел величественно и немного курьезно. Водворяем рыбу на место и садимся к камину.
«Вся жизнь — путешествия…» В университете Вячеслав Березин готовил себя к зоологической деятельности, мечтал увидеть дальние страны. Увидел. Но объектом его интересов, по обстоятельствам, были не слоны, не медведи, стал он микробиологом — объекты своих интересов мог разглядывать лишь в стеклышко микроскопа. Судьба бросала его туда, где рождались пожары лихорадки, холеры, чумы. Трудно представить, что какой-то почти невидимый «бокаёрзик» вдруг валит с ног, например, лошадь. Отказывается лошадь от пищи, не может подняться на ноги. Часто надо уже не лечить лошадь, а тушить пожар возникшей болезни. Именно во время такой беды пригласили ученого на Кубу. Лошадей там много, и возникла угроза потерять всех. «Высокая «бородатая власть» попросила: надо спасти по возможности недорогим способом». Профессор предложил немедля рассредоточить конское поголовье, чтобы прервать цепочки распространенья болезни. «Лошадей по тридцать — сорок голов заводили на палубы небольших кораблей и развозили по островам». Более тысячи их прошли островной карантин. Через полгода всех вернули по прежним местам — пожар болезни был успешно потушен.
Потом по таким же делам работал профессор во Франции, Уганде, Мали, Танзании, Замбии, в Сибири, на Дальнем Востоке, в Астрахани… В пятьдесят лет первый раз приехал профессор сюда, на Мещеру, и понял: лучшего места для жизни у него нет. Домашние не разделяли его любви к глухомани, озерам и комарам. А профессор решил построить тут дом. «Тогда на зарплату можно было построить. И десять лет я все, что было, тратил на эти вот стены, крышу, на баньку, камин, колодец. А с началом нынешней перетряски оказался вдруг на мели — пенсия, закрытие института…»
Были у профессора планы разводить тут в вольерах (для интереса) глухарей, рябчиков. Но то, что ладилось в обращении с «бокаёрзиками», с лесными птицами не получилось — большие вольеры стоят пустыми. Попробовал вывести в инкубаторе четыре десятка гусей — вода-то рядом, но тоже не вышло. Выжил и вырос один только гусь. Живет у бани. Терзаемый одиночеством, гусь страстно гогочет, то ли приветствуя, то ли на что-то жалуясь.