Окно выходит в белые деревья... — страница 11 из 54

Я —

          каждый здесь расстрелянный ребенок.

Ничто во мне

                          про это не забудет!

«Интернационал»

                                     пусть прогремит,

когда навеки похоронен будет

последний на земле антисемит.

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

                                       как еврей,

и потому —

                          я настоящий русский!

Август 1961

Киев

ИРОНИЯ

Двадцатый век нас часто одурачивал.

Нас, как налогом, ложью облагали.

Идеи с быстротою одуванчиков

от дуновенья жизни облетали.

И стала нам надежной обороною,

как едкая насмешливость — мальчишкам,

не слишком затаенная ирония,

но, впрочем, обнаженная не слишком.

Она была стеной или плотиною,

защиту от потока лжи даруя,

и руки усмехались, аплодируя,

и ноги усмехались, маршируя.

Могли писать о нас, экранизировать

написанную чушь — мы позволяли,

но право надо всем иронизировать

мы за собой тихонько оставляли.

Мы возвышались тем, что мы презрительны.

Все это так, но если углубиться,

ирония, из нашего спасителя

ты превратилась в нашего убийцу.

Мы любим лицемерно, настороженно.

Мы дружим половинчато, несмело,

и кажется нам наше настоящее

лишь прошлым, притворившимся умело.

Мы мечемся по жизни. Мы в истории,

как Фаусты, заранее подсудны.

Ирония с усмешкой Мефистофеля,

как тень, за нами следует повсюду.

Напрасно мы расстаться с нею пробуем.

Пути назад или вперед закрыты.

Ирония, тебе мы душу продали,

не получив за это Маргариты.

Мы заживо тобою похоронены.

Бессильны мы от горького познанья,

и наша же усталая ирония

сама иронизирует над нами.

28 ноября 1961

«Нет, мне ни в чем не надо половины!..»

Нет, мне ни в чем не надо половины!

Мне — дай все небо! Землю всю положь!

Моря и реки, горные лавины

мои — не соглашаюсь на дележ!

Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.

Все полностью! Мне это по плечу!

Я не хочу ни половины счастья,

ни половины горя не хочу!

Хочу лишь половину той подушки,

где, бережно прижатое к щеке,

беспомощной звездой, звездой падучей,

кольцо мерцает на твоей руке…

6 апреля 1963

«Очарованья ранние прекрасны…»

Очарованья ранние прекрасны.

Очарованья ранами опасны…

Но что с того — ведь мы над суетой

к Познанью наивысшему причастны,

спасенные счастливой слепотой.

И мы, не опасаясь оступиться,

со зрячей точки зрения глупы,

проносим очарованные лица

среди разочарованной толпы.

От быта, от житейского расчета,

от бледных скептиков и розовых проныр

нас тянет вдаль мерцающее что-то,

преображая отсветами мир.

Но неизбежность разочарований

дает прозренье. Все по сторонам

приобретает разом очертанья,

до этого неведомые нам.

Мир предстает не брезжа, не туманясь,

особенным ничем не осиян,

но чудится, что эта безобманность —

обман, а то, что было, — не обман.

Ведь не способность быть премудрым змием,

не опыта сомнительная честь,

а свойство очаровываться миром

нам открывает мир, какой он есть.

Вдруг некто с очарованным лицом мелькнет,

спеша на дальнее мерцанье,

и вовсе нам не кажется слепцом —

самим себе мы кажемся слепцами…

10-11 апреля 1963

Коктебель

КАРТИНКА ДЕТСТВА

Работая локтями, мы бежали, —

кого-то люди били на базаре.

Как можно было это просмотреть!

Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу,

зачерпывали валенками воду

и сопли забывали утереть.

И замерли. В сердчишках что-то сжалось,

когда мы увидали, как сужалось

кольцо тулупов, дох и капелюх,

как он стоял у овощного ряда,

вобравши в плечи голову от града

тычков, пинков, плевков и оплеух.

Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой.

Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой.

Кровь появилась. И пошло всерьез.

Все вздыбились. Все скопом завизжали,

обрушившись дрекольем и вожжами,

железными штырями от колес.

Зря он хрипел им: «Братцы, что вы, братцы…»

толпа сполна хотела рассчитаться,

толпа глухою стала, разъярясь.

Толпа на тех, кто плохо бил, роптала,

и нечто, с телом схожее, топтала

в снегу весеннем, превращенном в грязь.

Со вкусом били. С выдумкою. Сочно.

Я видел, как сноровисто и точно

лежачему под самый-самый дых,

извожены в грязи, в навозной жиже,

все добавляли чьи-то сапожищи

с засаленными ушками на них.

Их обладатель — парень с честной мордой

и честностью своею страшно гордый —

все бил да приговаривал: «Шалишь!..»

Бил с правотой уверенной, весомой,

и, взмокший, раскрасневшийся, веселый,

он крикнул мне: «Добавь и ты, малыш!»

Не помню, сколько их, галдевших, било.

Быть может, сто, быть может, больше было,

но я, мальчишка, плакал от стыда.

И если сотня, воя оголтело,

кого-то бьет, — пусть даже и за дело! —

сто первым я не буду никогда!

20 апреля 1963

Коктебель

«Хочу я быть немножко старомодным…»

Хочу я быть немножко старомодным —

не то я буду временностью смыт,

чтоб стыдно за меня не стало мертвым,

познавшим жизни старый добрый смысл.

Хочу быть щепетильным, чуть нескладным

и вежливым на старый добрый лад,

но, оставаясь чутким, деликатным,

иметь на подлость старый добрый взгляд.

Хочу я быть начитанным и тонким

и жить, не веря в лоск фальшивых фраз,

а внемля гласу совести — и только! —

не подведет он, старый добрый глас.

Хочу быть вечным юношей зеленым,

но помнящим уроки прежних лет,

и юношам, еще не отрезвленным,

советовать, как старый добрый дед.

Так я пишу, в раздумья погруженный.

И, чтобы сообщить все это вам,

приходит ямб — уже преображенный,

но тот же самый старый добрый ямб…

22 апреля 1963

Коктебель

СКАЗКА О РУССКОЙ ИГРУШКЕ

В. А. Косолапову

По разграбленным селам

шла Орда на рысях,

приторочивши к седлам

русокосый ясак.

Как под темной водою

молодая ветла,

Русь была под Ордою.

Русь почти не была.

Но однажды, — как будто

все колчаны без стрел, —

удалившийся в юрту,

хан Батый захмурел.

От бараньего сала,

от лоснящихся жен

что-то в нем угасало —

это чувствовал он.

И со взглядом потухшим

хан сидел, одинок,

на сафьянных подушках,

сжавшись, будто хорек.

Хан сопел, исступленной

скукотою томясь,

и бродяжку с торбенкой

ввел угодник толмач.

В горсть набравши урюка,

колыхнув животом,

«Кто такой?» — хан угрюмо

ткнул в бродяжку перстом.

Тот вздохнул («Божья матерь,

то Батый, то князья…»):

«Дел игрушечных мастер

Ванька Сидоров я».

Из холстин дыроватых

в той торбенке своей

стал вынать деревянных

медведей и курей.

И в руках баловался

потешатель сердец —

с шебутной балалайкой

скоморох-дергунец.

Но, в игрушки вникая,

умудренный, как змий,

на матрешек вниманье

обратил хан Батый.

И с тоской первобытной

хан подумал в тот миг,

скольких здесь перебил он,

а постичь — не постиг.

В мужичках скоморошных,

простоватых на вид,

как матрешка в матрешке,

тайна в тайне сидит…

Озираясь трусливо,

буркнул хан толмачу:

«Все игрушки тоскливы.

Посмешнее хочу.

Пусть он, рваная нечисть,

этой ночью не спит

и особое нечто

для меня сочинит…»

Хан добавил, икнувши:

«Перстень дам и коня,

но чтоб эта игрушка

просветлила меня!»

Думал Ванька про волю,

про судьбу про свою

и кивнул головою:

«Сочиню. Просветлю».

Шмыгал носом он грустно,