первоначальный холон или первоначальный замысел творца, который может быть связан с многочисленными уровнями психики как сознательными, так и бессознательными, простирающимися от индивидуального «я» до надличностных и духовных измерений (спектр сознания)
сам холон художественного произведения, работу, материализованную в форме и содержании произведения и представленную на суд зрителей.
историю восприятия и реакции (многочисленные холоны зрителей), которые во многих отношениях определяют произведение в целом
более широкие контексты во всем мире (экономические, технические, лингвистические и культурные контексты, без которых вообще нельзя было бы порождать специфические смыслы.)
Все это целые, которые служат частями других целых, а целое придает частям смысл, которым сами части не обладают. Каждое более широкое целое, каждый более объемлющий контекст приносит с собой новый смысл, новый свет, в котором видится произведение, и, следовательно, переиначивает его.
Таким образом, любой конкретный смысл произведения искусства — это просто выдвижение на первый план некоего конкретного контекста. Интерпретация произведения искусства представляет собой выявление и объяснение этого выделенного контекста. Оправданная интерпретация означает подтверждение того, что конкретный контекст действительно реален и значим, это процедура верификации, которая, как и любая другая, включает в себя внимательное рассмотрение всей взаимосвязанной совокупности данных.
А понять произведение искусства — значит герменевтически войти, реально войти как можно дальше в контексты, определяющие искусство, в «слияние горизонтов» — возникновение нового холона — в котором понимание произведения искусства одновременно является процессом самопонимания, в конечном счете ведущим к освобождению. Чтобы понимать искусство, я должен, до некоторой степени, входить в его горизонт, расширять свои собственные границы и, таким образом, расти сам: слияние горизонтов — это расширение самости.
Следовательно, критерии достоверности для оправданной интерпретации искусства и литературы основываются, в конечном счете, на том, что критик считает природой и средоточием смысла произведения искусства. И я утверждаю, что это имеет холонический характер. Не существует единственной правильной интерпретации, поскольку ни один из холонов не имеет единственного контекста. Существует столько же допустимых смыслов, сколько допустимых контекстов, что ведет не к нигилизму, а к рогу изобилия. Это очень далеко от произвола и относительности, ибо хотя не существует единственной правильной интерпретации, существует множество неверных (необходимый и важный критерий опровержимости — это, определенно, часть художественной интерпретации).{27}0
«Интерпретация зависит от обстоятельств, в которых она происходит... Стратегия нахождения контекста может быть необходимой для любой интерпретации в качестве условия самой возможности интерпретации», — замечает Хой.{28}1 Действительно так, но в качестве условия не просто возможности интерпретации, но, скорее, самого существования есть только холоны.
Таким образом, интегральная теория интерпретации искусства и литературы представляет собой многомерный анализ разнообразных контекстов, в которых — и посредством которых — искусство существует и обращается к нам в художнике, в произведении искусства, в зрителе и в мире в целом.{29}2 Не предоставляя привилегий ни одному отдельно взятому контексту, она призывает нас быть бесконечно открытыми для постоянно обновляющихся горизонтов, которые при этом расширяют наши собственные горизонты, освобождая нас от узких пут нашей излюбленной идеологии и темницы наших изолированных самостей.
Созерцая искусство
Позвольте мне вернуться к вопросу о том, что же такое, в конце концов, искусство. Когда я непосредственно созерцаю, скажем, полотно великого Ван Гога, я вспоминаю, что общего у всего высокого искусства: от него просто захватывает дух. Оно буквально, на самом деле, заставляет вас задержать дыхание, по крайней мере на одну-две секунды, когда произведение впервые поражает вас или, более точно, впервые входит в ваше существо: вы испытываете небольшой обморок, вы слегка ошеломлены, вы открываетесь для восприятий ранее вам неведомых. Иногда, конечно, все происходит спокойнее: произведение мягко просачивается в ваши поры, и все же вы как-то образом меняетесь, быть может, чуть-чуть, быть может, значительно; но вы меняетесь.
Не удивительно, что как на Востоке, так и на Западе искусство до совсем недавнего времени нередко ассоциировалось с глубокой духовной трансформацией. И я имею в виду не только «религиозное» или «иконографическое» искусство.
Некоторые из великих современных философов, от Шеллинга до Шиллера и Шопенгауэра, точно указывали главную причину великой возвышающей способности искусства. Когда мы смотрим на любой прекрасный объект (природный или художественный), мы откладываем всю другую деятельность и просто осознаем, мы хотим лишь созерцать этот объект. Пока мы пребываем в этом созерцательном состоянии, мы ничего не хотим от объекта; мы просто хотим созерцать его; мы хотим, чтобы это длилось вечно. Мы не хотим его съесть или обладать им, или убежать от него, или изменить его: мы хотим лишь смотреть, мы хотим созерцать, мы хотим, чтобы это никогда не кончалось.
В состоянии этого созерцательного осознания контроль нашего собственного эго над восприятием временно прекращается. Мы расслабляемся, переходя к базовому осознанию. Мы пребываем с миром как он есть, а не как мы его желаем видеть. Мы оказываемся лицом к лицу со спокойствием, с «глазом» в центре циклона. Мы не суетимся, пытаясь что-либо изменять; мы созерцаем объект как он есть. Великое искусство обладает этой властью, способностью захватить ваше внимание и зафиксировать его: мы смотрим, порой благоговейно, порой в молчании, но мы прекращаем неугомонное движение, которым в ином случае отмечено каждое мгновение нашего бодрствования.
При этом неважно, каково действительное содержание искусства. Великое искусство захватывает вас против вашей воли, а потом отстраняет вашу волю. Вы как бы попадаете на тихую прогалину — свободным от желания, от необходимости схватывать смысл, от эго, от внутреннего напряжения. И через этот просвет или прогалину в вашем собственном осознании могут вспышками приходить более высокие истины, более тонкие откровения, более глубинные связи. На мгновение вы даже можете прикоснуться к вечности — кто может возражать, когда само время приостановлено на прогалине, которую великое искусство создает в вашем осознании?
Вы хотите лишь созерцать; вы хотите, чтобы это никогда не кончалось; вы забываете о прошлом и будущем; вы забываете о самом себе. Благородный Эмерсон: «Эти розы под моим окном не напоминают ни прошлые розы, ни лучшие розы; они — то, что они есть; сегодня они существуют с Богом. Для них нет времени. Есть просто роза; она совершенна в каждый момент своего существования. Но человек откладывает или вспоминает; он не живет в настоящем, а, оглядываясь назад, горюет о прошлом или, не обращая внимания на окружающие его богатства, встает на цыпочки, чтобы предвидеть будущее. Он не сможет быть счастливым и сильным, пока он тоже не будет жить с природой в настоящем, над временем».{30}3
Великое искусство приостанавливает оглядку назад, сожаление о прошлом, предвкушение будущего: вместе с ним мы входим во вневременное настоящее; сегодня мы с Богом совершенные во всем, открытые для богатств и красот царства, забытого временем, о котором нам напоминает великое искусство, не своим содержанием, но тем, что оно делает с нами: приостанавливает желание быть в другом месте. И, тем самым, оно прекращает судорожное цепляние в сердце страдающей самости и освобождает нас — может, на секунду, может, на минуту, может, на целую вечность — освобождает нас от пут нашего собственного «я».
Именно в такое состояние вводит нас великое искусство, независимо от того, каково конкретное содержание самого художественного произведения — будь то насекомые или Будды, ландшафты или абстракции, это не имеет ни малейшего значения. В этом конкретном отношении — в этом конкретном контексте — о великом искусстве судят по его способности перехватывать ваше дыхание, забирать вашу самость, забирать время — все одновременно.
И что бы мы ни подразумевали под словом «дух» — давайте просто скажем, вслед за Тилихом, что для каждого из нас он связан с высшей целью и смыслом жизни — именно в тот ошеломляющий момент, когда великое искусство входит в вас и изменяет вас, дух озаряет этот мир чуть ярче, чем мгновение назад.
Продвинемся еще на один шаг: что если бы мы каким-то образом могли видеть все в целой вселенной столь же необыкновенно красивым, как прекраснейшее из произведений великого искусства? Что если бы мы прямо сейчас увидели каждую отдельную вещь и событие, без исключения, как объект неописуемой красоты?
Да мы бы тут же оцепенели перед лицом подобного зрелища! Все наше хватание[18] и избегание моментально прекратились бы — мы бы освободились от замыкания в себе и погрузились в состояние пассивного созерцания всего сущего. Подобно тому как прекрасный объект или произведение искусства на время приостанавливает нашу волю, так и созерцание Вселенной как объекта красоты открыло бы нас к пассивному осознанию вселенной — не такой, какой она могла бы или должна быть, но просто такой как она есть.
Не возможно ли, в таком случае — просто возможно — что, когда воспринимается красота всего без исключения, мы, в действительности, пребываем непосредственно в оке Духа, для которого весь Космос служит объектом Прекрасного, именно потому, что фактически весь Космос — это сияющее Искусство самого Духа?