— О родичах же ратника, особливо о матери, ежели токмо услышу от кого худое слово, выгоню из полусотни в тот же час, ибо ее не выбирают и святее ничего у каждого из вас нет. Они, да еще рязанская земля — вот и все наше богатство, коего мы никому отнять у нас не позволим.
Любим не знал, что большая часть тех слов, которые сейчас произносил Пелей, принадлежала не ему. Да и Гуней тоже не догадывался, насколько дико ему не свезло, что разбором их драки занимался именно этот полусотник. А дело заключалось в том, что родители самого Пелея тоже были издалека. Их привели в Рязань еще лет тридцать назад, полонив в дремучих лесах, охватывающих весь левый берег Оки. Оба они были из финно-угорского племени мещеры.
Пелея, взятого в дружину за стремительность и удивительную силу всего полгода назад, тоже поначалу изрядно поддевали некоторые шутники. Прекратилось это совсем недавно, ранней осенью, когда парень не выдержал одну из достаточно злых шуточек в адрес родителей и чуть не задушил обидчика.
А потом все было как и сегодня. Точно так же горели поздним вечером факелы, разве что свет их был поярче, да погода потеплее, и крупные снежинки не носились в воздухе, как ныне, подобно диковинным белым бабочкам. И так же застыл в неподвижности строй суровых дружинников, который виделся Пелею из-за подступивших очень близко к глазам слез каким-то темным мрачным пятном.
Только тогда он молчал, а говорил, чеканя каждое слово, их воевода Вячеслав. Стоял он между двумя драчунами: Пелеем и полузадушенным Будяком, всегда веселым и задиристым, а ныне непривычно хмурым и угрюмо потупившим взор…
«Выгонит», — пульсировала в голове мещерского парня горькая мысль, и он поначалу почти не прислушивался к словам воеводы.
А чего тут слушать, когда Пелей и без того успел усвоить, что Вячеслав попусту говорить не будет, и коли укажет на ворота, то тут уж проси не проси — назад дороги не будет. Вон, Кутя, помнится, даже плакал, а что проку? От полной безнадежности и понимания, что в данной ситуации уже ничего не поправить и не изменить, Пелей потихоньку стал прислушиваться к словам воеводы и поначалу ушам своим не поверил.
Его обидчик был в ратной науке одним из лучших в дружине. К тому же состоял он в ней не несколько месяцев, как сам Пелей, а уже три года, успев не раз отличиться в бою. Словом, безвестный парень из мещерского рода не имел против него ни одного шанса, но по речи воеводы выходило как раз напротив. Получалось, что из дружины могут изгнать не его, Пелея, а как раз Будяка.
Впрочем, и тогда до изгнания дело не дошло. Более того, Будяк в конце обучения тоже попал в число лучших. Вот только Пелея назначили помогать будущему ратному ополчению в изучении всех премудростей, а Будяка сам Вячеслав отобрал в свой спецназ — уж очень ловко и быстро освоил тот мудреное умение драться. Зато слова воеводы, кои парню из мещеры запали в память на всю жизнь, сегодня очень даже пригодились.
Вот только тогда концовка получилась насколько иной. Будяк, после того как распустили строй, сам подошел к Пелею и молча протянул меч рукоятью вперед, выпятив свою широкую грудь. Не словами — поступком своим показал, что не только осознал — ждет кары, и ежели надо, то безропотно примет и саму смерть. И не было в том жесте показной похвальбы перед другими — вот я, мол, какой бесстрашный, — ибо все давно разбрелись и уже зашли со двора в дом. Правда, когда расходились, то каждый молча норовил обогнуть Будяка по самой широкой дуге, дабы, упаси бог, не коснуться и не запачкаться. Может, это его и добило, заставив предложить Пелею самому свершить казнь над ним.
Но будущий полусотник, не приученный втыкать меч в безоружного, сам вложил ему обратно в ножны смертоносное оружие и открытой ладонью раза два легонько хлопнул его по выпяченной груди. Вряд ли обидчик ведал о том, что у мещеры сей примирительный жест означает нечто вроде «простили и забыли», но понял он Пелея хорошо и, робко улыбнувшись, подался следом за ним в избу.
Нынче же этот Гуней распустил сопли перед всем строем, и слезы безудержным потоком потекли по его чумазым щекам. Да и меч он Мокше не подавал, подставляя беззащитную грудь, лишь канючил, семеня за Пелеем, что он не нарочно, что это его поганый язык, да еще клялся и божился, что впредь он никогда и ни за что… Полусотник приобнял его за плечи и, нежно улыбаясь, ласково шепнул на ухо:
— Твое счастье, что ты тихого Мокшу задирать учал. Будь я на его месте, так за такие поганые словеса вовсе бы убил. А ныне дуйте вместе с ним к реке, да чтоб одежонку свою дочиста отмыли, а к утру предо мной в сухом стояли.
Поначалу оба полоскали свою одежду в кромешной темноте. Потом Гунея осенило, и он, бросив стирку, принялся искать сухой хворост. Кое-как набрав охапку, он с превеликим трудом запалил ее, после чего робко тронул Мокшу за плечо, указывая на костер. Тот тоже отказываться не стал. Выжимали они свою одежду уже вдвоем, после чего, развесив на кольях рубахи со штанами, на пару уселись у костра, тесно прижавшись друг к дружке, а спустя еще время стали потихоньку переговариваться. Словом, помирились.
А наутро к ним прискакал взмыленный гонец с вестью о том, что пришла пора менять деревянные мечи на железные — враг идет. Очевидно, гонцов было много и весточку они довезли до всех одновременно, так что на дороге к Ожску сотня Любима встретилась еще с пятью или шестью такими же, а когда град остался за спиной, то их рать и вовсе увеличилась чуть ли не вдвое.
Едва миновали Козарь, как пешцев догнала конная дружина, следующая из Рязани, а вместе с нею влился в их пешие ряды еще и диковинный народ. Таких Любим ранее никогда не видел. Светловолосые, высокие, статные, а говорят так, что ничего не понять, — ну явно из иных земель. Опять же и вооружены они были по большей части не мечами, а оскордами, да и бронь на них смотрелась куда богаче, сплошь железо. Пешей же рати выдали лишь мечи с копьями, щиты, да еще железные шапки для тех, кому стоять впереди. Бронь же — ох не зря трудились ратники по вечерам с иголками да нитками — досталась только десятникам.
Шли быстро. Выходили еще до рассвета, а останавливались на ночлег уже затемно. Однако были и костры, и непременная горячая каша перед сном, так что особо не мерзли. Едва же стали приближаться к Ольгову, как одна половина рати ход замедлила, зато другая, в коей оказался и Любим, вместе с половиной конной дружины и северянами подалась куда-то в обход, время от времени вовсе переходя на бег.
Оно, конечно, Любиму было уже не привыкать, за последние пару месяцев довелось побегать о-го-го сколько, только стало чудно — почему и куда они торопятся прочь от вражьего войска. Лишь когда достигли опушки леса и всем объявили долгожданный отдых, Пелей все разъяснил. Оказывается, бежали они не прочь, а обходили врага, дабы перекрыть ему обратный путь домой.
Наутро же, после того как все на славу выспались, довелось им и самолично повидать этого врага. Тот поначалу пошел было прямо на них, но затем в нерешительности остановился. Любим даже малость расстроился от того, что неприятель достался им какой-то несерьезный и вовсе не страшный. К тому ж сразу видно — не учили их так, как Любима и прочих. С виду поглядеть — не рать пешая, а толпа толпой, разве что с копьями да с мечами, да и то не у всех. Кто с косой, кто с вилами — смех, да и только. Глядя на них, усмехнулся даже угрюмый Позвизд, заметив, что если овце засунуть в рот клыки, то от этого она мясо есть все равно не научится.
Затем вступили в дело барабаны. У Любима вся учеба под них прошла, и что означает каждый бой, он, как и прочие, знал назубок. Вот и тут не растерялся, мигом отыскав свое место в тесном строю. Он — первошереножник, стало быть, его удел — орудовать дедовым мечом, а тем, что позади него, шуровать копьями.
Попробовал кто-то затянуть дрожащим голосом песню, чтоб ободрить самого себя перед битвой, но непривычно хмурый и серьезный Пелей так зыркнул своими глазищами, что певец вмиг осекся. И вновь наступила тишина, нарушаемая лишь нескончаемой мерной барабанной дробью.
Глядь, а перед каждой полусотней старшие забегали. Глядь, и Пелей перед своими тут как тут. Слово свое обсказал, как дальше им быть, что делать, да как чужая рать примется себя вести. Даже барабаны, пока их полусотник говорил, и то, казалось, стали гораздо тише стучать. Договорил Пелей и, обнажив свой меч, сызнова в строй нырнул, встав вместе с прочими в самом первом ряду.
А чужая рать и впрямь повела себя точь-в-точь как предсказывал Пелей. Даже чудно — вроде не похож на волхва их полусотник, однако ж выходит, что слово у него вправду вещее — все так и приключилось. В точности.
Тут и барабаны свой голос усилили, а им в такт мечи зазвучали. Ох и славно они звенят, когда металл о металл бьется. Это сотники и полусотники свою мерную музыку завели — у них щиты с умбонами[59], по которым они мечом и стучат. Умбон же из металла, потому и грохот такой.
Всего пять ударов нанесли сотники по умбонам. Шестой получился куда громче — присоединились десятники, у которых тоже щиты с умбонами. Еще пять ударов. Все. Теперь подключились и остальные, которые до того только считали. Звук, конечно, более глухой, потому как умбонов у них нет, а железные полосы, что наложены крест-накрест на каждый щит, да и металлическая оковка вдоль края не столь отзывчивы, зато в целом получалось куда громче — чай, весь строй наяривает. И снова надо отсчитать пять ударов, а на шестой сделать шаг вперед, причем непременно левой ногой.
Все, двинулись. Теперь так и надлежит наступать на врага — удар и шаг, удар и шаг.
Любим в первом ряду идет. Копья у него нет — только щит да обнаженный меч наготове. Зато на плечах у него сразу пяток положен — три на левом и два на правом. Однако тяжести он не испытывал. Во время учебы — там да, трудновато, поскольку товарищи позади отпускали — привыкай, ратник. Бывало, к вечеру рубаху скинешь, а на каждом плече здоровенный синячище. Но то учеба, а ныне, перед боем, иное — стараются помочь, придерживать, особенно те, у кого копья на правом плече Любима — ему мечом махать, так что нечего надсаживать попусту.