Константин вздрогнул и ненадолго умолк. Нет, он давно привык к тому, что Ратьша частенько, особенно когда оставался с ним наедине, называл его княжьим, а не крестильным именем, но на сей раз слышать его было почему-то неприятно.
Если бы его спросили, он бы торопливо ответил, что это отнюдь не потому, будто Ростислава — жена другого Ярослава, который Всеволодович, а совсем по иной причине. Какой? Ну-у… Да нашел бы он что сказать. Может быть, не сразу, но непременно нашел бы. Вполне возможно, что это даже было бы правдой. Вот только не всей.
И поинтересовался он у Ратьши, точно ли Мстислав является его двоюродным братом, тоже не потому, чтобы выяснить, в родстве сам Константин с Ростиславой или… Отнюдь нет. Возможно, ему просто хотелось узнать… А впрочем, спросил и спросил — нам-то что? А Ратьша ответил и ответил. И какая разница, что именно. Куда важнее, что лицо Константина после слов воеводы заметно омрачилось.
Ну да, наверное, князь узнал, что мать Удатного не Надежда Глебовна, и расстроился от того, что знаменитый на всю Русь богатырь все-таки не в родстве с рязанскими князьями. Или наоборот? Впрочем, и это неважно. Во всяком случае, так посчитал Ратьша, который, встрепенувшись, осведомился, отчего его питомец замолчал — неужто и впрямь припомнил за ним какой-то существенный грешок.
Константин, прервав паузу, торопливо пояснил, что причина совсем в ином, просто он вспоминал все достоинства Ратьши, после чего продолжил панегирик воеводе, который, лежа с закрытыми глазами, только довольно жмурился, словной сытый котяра, вволю налопавшийся сметаны.
— Ты сказывай, сказывай, яко оно есть, — ободрил он Константина. — Из княжьих уст таковское о себе раз единый услыхать, и помирать сладко.
— А вот помирать тебе нельзя, — строго заметил князь.
— Да енто я так, к словцу, — повинился воевода. — Ты не помысли чего… Я ныне почитай в прежней силе… так что еще чуток… тебя послухаю… да и встану… с постели… дабы гостя… дорогого… за стол… усадить… да чару… медку… с ним… испи…
Судя по участившимся паузам, Константин понял совсем иное — не встать воеводе. Даже не сесть. И уже не пировать ему больше вместе с князем, не сыпать солеными шутками-прибаутками, не поднимать увесистый кубок с медом, не…
Константин продолжал говорить громко и отчетливо, чтобы последние минуты (или секунды?) жизни старого воина были по возможности безмятежными и приятными, и остановился лишь на мгновение, переводя дыхание, но и столь короткой паузы ему хватило, чтобы понять — все.
А завет воеводы князь выполнил от и до. Тело Ратьши, сразу после прощания с покойным, трое таких же старых, как и он сам, дружинников бережно водрузили на загодя приготовленную здоровенную поленницу, где на самом верху аккуратно был сложен стул-трон. В руку воеводе, которого заботливо усадили на него, вложили добрый испытанный меч, надели княжескую награду — шейную золотую гривну, и с четырех сторон четырьмя факелами, ибо участие в церемонии принимал и сам Константин, запалили сухие поленья. Запалили, невзирая на истошные крики отца Варфоломея.
Так была исполнена последняя просьба старого воина. Те, с кем он последние месяцы делил кров и еду, вспоминая о давних битвах, скорее всего, поступили бы точно так же, даже если бы рядом с ними не было князя, но в этом случае им пришлось бы трудненько. Несмирившийся священник тремя днями ранее, еще когда впервые узнал о кощунственном желании воеводы, злорадно посулил Ратьше, что по-его все одно не бывать, ибо он, заботясь о заблудшей душе грешника, поднимет на ноги все село, из которого пришел принять исповедь умирающего, но добьется погребения воеводы по христианскому обряду.
Сложно сказать, сумел бы отец Варфоломей поднять мужичков, но что попытался бы — несомненно. Зато теперь, когда сам князь твердо сказал ветеранам: «Делайте все, как завещал воевода», соратникам Ратьши никто не мешал, ибо попик на такую попытку в присутствии князя не отважился. Правда, сам он не угомонился и поначалу все ж таки попытался помешать, принявшись остервенело раскидывать приготовленную поленницу. Однако, получив согласие Константина на обряд, соратники воеводы без особых церемоний отшвырнули хлипкого священника и принялись вместе с прочими дружинниками, прибывшими с князем, складывать дрова на место.
Варфоломей рванулся было опять, но на сей раз терпение Константина лопнуло, и он самолично ухватил попика за шиворот, зло прошипев, что если тот не уймется, то вскоре об этом жестоко пожалеет. А коль ему так хочется принять великомученический крест, то пусть отправляется куда подальше, в места, где на самом деле живут дикие язычники — к мордве или половцам, и приводит их к православной вере. Если сможет, разумеется. Во всяком случае, тут попу делать нечего, да и у себя в селе тоже. И если князь еще раз увидит его, то самолично законопатит в покаянную келью, расположенную под покоями рязанского епископа, чтобы он там отмаливал грехи всего народа, проживающего на Рязанщине.
«Еще неведомо, кому та келья уготована!» — зло подумал отец Варфоломей, глядя на старых дружинников, вместе с которыми шел к заново сложенной поленнице и Константин. Горящие факелы держали в руках все четверо. И священник дал обет немедля отправиться в Рязань, чтобы сообщить о случившемся епископу Арсению, открыв владыке глаза на князя, несомненно являющегося тайным язычником подобно своему воеводе.
Круто развернувшись, он в чем был, в том и пошел прочь из бесовского гнезда. Версту сменяла новая верста, а он все продолжал безостановочно идти к Рязани, мстительно представляя, как мечется в аду великий грешник, изнывая от тяжких вечных мук, уготованных ему суровым неумолимым вседержителем.
Но так считал священник, а на самом деле вольная душа одного из Перунова братства взметнулась ввысь вместе с жарким пламенем костра. И подхватила ее в небесах красавица Магура[159], посланная своим суровым отцом Перуном, дабы помочь найти Ратьше дорогу в его чертоги, где каждый день пируют самые достойные из русских богатырей.
А впрочем, кто ведает, может, священник говорил правду, и не исключено, что Ратьша и впрямь угодил по первости прямиком в ад, ибо сказано: «Неисповедимы пути господни», а от себя добавлю: «И помыслы его тоже». Это нам мнится, что воевода заслужил великую награду, а тем, кто пребывает вверху…
Словом, как знать, как знать.
Одно точно могли бы с уверенностью сказать его старые сотоварищи из дружины — даже попади Ратьша в преисподнюю, все равно задержался бы там ненадолго, гоняя чертей в хвост и в гриву. И уже через несколько дней такой адской жизни они сами бы открыли для седого воеводы свои ворота и со слезами пали бы ему в ноги, уверяя, что где-то произошла чудовищная ошибка, а на самом деле Ратьше предназначено пребывать вовсе не здесь, а совсем в ином месте.
Со всевозможным почтением вывели бы они из своих владений душу воеводы, да еще и снабдили бы его для надежности почетным эскортом, чтобы тот непременно проводил Ратьшу до светлых чертогов славянского ирия, а то вдруг на полпути вояка передумает и вернется, решив, что еще не всем рогатым накрутил хвоста. Нет уж. Прямо до рубежей доставили бы его, как самого уважаемого и… самого беспокойного гостя…
Надо ли рассказывать, в каком настроении возвращался Константин на следующий день в Рязань. К тому же в голове гудело, периодически бухая в виски, как в колокол, — сказывалось жесточайшее похмелье после погребальной тризны. Князь бы и не пил столь усердно, но слишком многое приключилось за последние дни. Не пакость, так гадость, не горе, так вовсе непоправимое бедствие. Мелькнула было искоркой в ночи синеглазая надежда, которую, сам того не ведая, подарил ему Святослав, но и та светилась недолго, погаснув в одночасье.
Он даже не успел войти в свой терем, как встретился с Тимофеем Малым, который, увидев Константина, со всех ног кинулся к нему рассказывать последние новости, которые купец не далее как вчера привез из Ростова Великого.
— Кто-то еще ведает? — спросил князь, тупо глядя на Тимофея.
Тот помотал головой.
— Вот и дальше молчи, — посоветовал Константин.
— Дык о таком не утаишь, — пожал плечами купец. — Все одно, не завтра, так чрез три-четыре дни еще кто-нибудь оттель возвернется, а всем рот не заткнуть, яко ни старайся.
Константин посмотрел на него и со вздохом попросил:
— Ну хоть на эти три-четыре дня отсрочку мне дай.
Малой согласно кивнул. Князь вяло улыбнулся и благодарно хлопнул его по плечу, а пройдя в терем, сел и закрыл лицо руками. Теперь получалось, что не просто ночь распростерла над ним свои зловещие крылья, но Ночь с большой буквы. Эдакая великая, необъятная, которая невесть сколько продлится, неведомо когда закончится и вообще сменится ли хоть когда-нибудь на рассвет. Во всяком случае, касаемо личного, тут ему уже сейчас было понятно — НИКОГДА. А что до всего остального, то и тут прогноз был малоутешительным — ох как нескоро, да и то навряд ли…
Хошь и носиша князь Константин крест на груди, да в сердце своем его не имеша, ибо бысть он язычник втайне, яко же и его воеводы, кои не токмо в жизни своея, но и в смерти обряды черные твориша, дабы не позабыша их диавол и в царствие свое забраша.
Константин же не токмо дозволяша те обряды учиняти, но и сам на них пришед всякий раз. Слыхано же мною от праведной жизни Варфоломея, кой сам тому видоком бысть, яко в пламеньи поганом сжег сей безбожник тело усопшега Ратьши-богоотступника, не даша грешнику ни исповедатися, ни покаятися во гресех своих. И видоки те воочию зрели, яко сам диавол на землю сошед и оную грешную душу забраша, да из кострища бесовскага во пламень адов вверз.
Тако же оный князь поступаша и с десятиной церковнай на помин души, сказывая: «Ежели не заповедаша мрущий церкви толику, несть ей ни куны». Допрежь же всяко было, и все отдаваша люд добр, и половину, и треть, но ежели и нисколь не поведаша о том тот, кто ушед, все едино — аже десятую долю завсегда.