Ахкеймион спустил ноги вниз, сел на краю соломенного матраса. Сквозь доски пола доносилась скабрезная песенка.
А у милой кожа —
Жесткая рогожа,
А ее живот
Прет и прет вперед,
А зубки у милой
Крошатся, как мыло,
А каждая нога —
Как у козла рога,
Но между одной ногой
И другой
Светится, светится
Персик золотой.
Он купил меня,
Твой непростой
Персик золотой[2].
Волны взрывного хохота. Приглушенный голос что-то говорит о Сокровищнице. Буйное, надрывное веселье проникало сквозь дерево.
Шкуродеры пели, перед тем как идти проливать кровь.
Ахкеймион долго сидел неподвижно, лишь медленно вздымалась грудь. Он будто видел, что происходит внизу, словно через стекло смотрел, как они размахивают в воздухе руками. Капитана, естественно, не было, как того требовал его статус, граничащий с божественным. Но был Сарл, с резко очерченными глазами и иссушенной годами кожей, поблескивал щербатой улыбкой; пользуясь своим положением, заставлял остальных делать вид, будто он один из них. Беда его, Сарла, была в том, что он не желал признавать своих старческих странностей, не замечал своего груза разочарования и горечи, которыми полнятся одряхлевшие сердца.
Были и другие люди — собственно Шкуродеры, а не их безумные предводители, — не знающие бремени долгих прожитых лет, целиком растворившиеся в беззаботном водовороте страсти и грубых желаний, которые и делают молодых молодыми. Они щеголяли готовностью совокупляться и убивать, делая вид, что повинуются лишь собственному капризу, но на самом деле, все было ради того, чтобы не ударить в грязь лицом перед остальными. Быть признанным.
Он все это видел сквозь ночную темноту и доски пола.
И тогда он почувствовал особое восторженное ощущение свершающейся судьбы, как человек, который узнал, что на нем вины нет. Он уничтожит сотни. Уничтожит и тысячи.
Сколько бы идиотов ни потребовалось уничтожить, чтобы найти Ишуаль.
На следующий день по утреннему холодку экспедиция с мутными глазами побрела к подножию холмов. Длинная вереница людей, согнувшихся под тяжестью поклажи, ведя под уздцы мулов, начала взбираться по склону, прочь от убогих кварталов Мозха. Извилистая дорога была опасна и усыпана воняющим ослиным навозом. Но почему-то казалось, что так и должно быть, что этот скверный город можно покидать только с потом и кровью. Становились физически ощутимы пересекаемые границы и остававшийся за спиной форпост Новой Империи, последний край цивилизации, и жестокой, и просвещенной.
Покинуть Мозх означало вычеркнуть себя из истории и из памяти… вступить в мир, полный хаоса, как душа Инкариола. Да, думал Ахкеймион, с одышкой передвигая старые кривые ноги. Это правильно, что приходится карабкаться в гору.
Путь в незнаемое должен требовать очистительной жертвы.
Мимара многое узнала о том, что значит ждать и наблюдать.
И еще больше — о природе человеческой.
Она довольно быстро поняла, что Мозх — неподходящее место для ей подобных. Сознавая свою хрупкую красоту, она до мелочей знала, как эта непреодолимая сила цепляет взгляды мужчин, словно репей — шерстяную одежду. С ней бы бесконечно заигрывали, пока, наконец, какой-нибудь шустрый сутенер не понял бы, что у нее нет покровителя. Ее опоили бы, или подослали столько людей, что ей не справиться. Ее бы изнасиловали и избили. Кто-нибудь отметит ее поразительное сходство со святой императрицей на необрезанном серебряном келлике, и ее замотают в дешевые тряпки, фольгу и драгоценности из леденцов. На много миль вокруг каждый охотник, у которого завалялись кое-какие монеты в кармане, заберет с собой ее частичку.
Она знала, что так будет. Костным мозгом чуяла, можно сказать.
Рабское прошлое не отпускало, присутствуя не столько памятью о череде наполненных страхом лет, сколько в виде наслаивающихся друг на друга мрачных теней внутри. Оно всегда в ней — всегда рядом. Кнуты, кулаки, жестокость, крики, сквозь которые пробивались воспоминания о любви к сестрам, то стершиеся, то сильные, сочувствие тем немногим, кто с мукой в глазах рыдал: «Она еще совсем ребенок…» Они пользовались ею, все они, но почему-то дно кувшина никогда не высыхало. Всегда оставался последний глоток, которого хватало, чтобы смочить губы, высушить слезы.
Такой много лет назад нашли ее агенты матери — одетой, как их святая императрица, опустошенной до самого дна, за исключением одного последнего глотка. Погибла, наверное, не одна тысяча людей — так велик был гнев Анасуримбор Эсменет. Целые улицы Червя — трущоб в Каритусале — были стерты с лица земли. Изничтожили все мужское население без разбора.
Но не понять было, кому именно мстила мать.
Мимара знала, что будет. Поэтому вместо того чтобы последовать за Ахкеймионом в Мозх, она обошла город вокруг и поднялась на холмы. На этот раз она и вправду оставила своего мула Сорвиголову волкам. Позицию она заняла вдалеке от ведущих на восток путей — казалось, дня не проходило без того, чтобы на горизонте не появилась очередная измученная экспедиция — и следила за городом, как следит за облюбованным термитами пнем бездельник-мальчишка. Город был похож на подгнившую игрушку, сплетенную из травы. Деревья и папоротники расступились вокруг обширной раны открытой грязи. Ряды распухших деревянных построек распирали ее изнутри. От водопада в воздухе плыли, как таинственное видение, белые занавеси, обволакивая мохнатые струйки дыма…
Мимара наблюдала за городом с высоты и ждала. Временами, когда налетал порыв ветра, она даже чувствовала зловонный ореол, окружавший город. Она наблюдала за прибывающими и уходящими, за этими приливами и отливами миниатюрных людей и их миниатюрных забот и понимала, что бесконечное разнообразие людей и их дел — не более чем обман зрения, проявляющийся тем сильнее, чем ближе к земле, а если взглянуть с высоты, то все постоянно повторяют одни и те же действия и выглядят ничтожными букашками, какими и являются на самом деле. Все те же несчастья, все те же горести, все те же радости, и новизну им придает лишь неверная память и искаженная перспектива.
Ограниченность и забывчивость — лишь они даруют человеку иллюзию нового. Кажется, она всегда это знала, только не имела возможности убедиться воочию в этой истине, увидеть которую ей не давала череда низко наклонявшихся к ней лиц.
Зажечь огонь она не отважилась. Чтобы согреться, обхватывала себя руками. На краю высокого каменного уступа она смотрела вниз и ждала его. Идти ей больше было некуда. Как и он, она была лишена корней. И так же безумна.
И так же одержима.
Глава 7Сакарп
…побежденные народы живут и умирают, зная, что выживание не сопряжено с честью. Они предпочли стыд погребальному костру, медленное пламя — быстрому.
Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Сакарп
Удивительное дело.
Еще дымились бастионы и укрепления Сакарпа, а южный горизонт уже затмили бесчисленные аисты, не широкие стаи, к которым привыкли люди Воинства, а целые высоко летящие айсберги заслоняли небо, оседали, как соль в воде, по окрестным холмам. Даже людям, видавшим величественные зрелища, наблюдать их было необычайно: как они опускались, со свистом рассекая воздух, исхудавшие, стройные, изящно поворачивали голову, когда с особой птичьей внимательностью что-то разглядывали. Они прибывали и прибывали, заполоняя собой все небо. Поскольку для множества наций, входивших в Великую Ордалию, аисты символизировали разное, все разошлись в том, что же именно предвещало их появление. Аспект-император не сказал ничего, только издал эдикт о защите птиц, чтобы их не употребили ни в пищу, ни на украшения. Сакарпцы, очевидно, почитали их священными: мужчины охраняли их от лис и волков, а женщины собирали их помет, чтобы готовить смесь, называвшуюся «угольная сажа»: долго горящее топливо, которое они использовали вместо дерева.
Судьи были заняты. Потребовалось несколько повешений, а с одного айнонского сержанта, который убивал птиц и делал подушки на продажу, прилюдно содрали кожу. Но в конце концов, Люди Ордалии привыкли к клекоту аистов и виду холмов, покрытых белыми птичьими спинами, и перестали насмешничать над мужчинами и женщинами покоренного народа, которые ухаживали за аистами. На языке лагеря выражение «есть аиста» превратилось в синоним безрассудного и эгоистичного поступка. Вскоре всем — даже тем, кто, подобно кианцам, считал аистов вредными животными — стало казаться, что эти важные тонкошеие птицы священны, а окружающие холмы — нечто вроде природного храма.
Тем временем приготовления к следующему переходу не прекращались. В Совете Имен под всевидящим оком своего аспект-императора вожди и генералы Священного Воинства обсуждали снабжение продовольствием и стратегические планы. Вспыхнув от благочестивого восхищения — многие ждали этого дня целые годы, — они не питали иллюзий насчет трудностей и опасностей, которые их ожидали. Сакарп стоял на самом краю человеческого мира, там, где, по словам Саубона, короля Энатпанеи, «Человек — агнец, а не лев». На лежащих за северным горизонтом землях царили шранки, цепляясь за порочное существование в разрушенных городах давным-давно вымершего Верхнего Норсирая. И земли эти простирались на более чем две тысячи миль, что тоже было известно предводителям Великой Ордалии. Со времен войн Ранней древности столь обширное войско не предпринимало столь тяжелого похода.
— Если выбирать между этим переходом и Консультом, — сказал им аспект-император, — то переход намного страшнее.
Более десяти лет львиная доля богатств Новой Империи шла на обустройство трудного пути к Голготтерату. Еще до падения Сакарпа инженеры Империи начали строить второй город, ниже старого: казармы, кузницы, лазареты и десятки обложенных дерном складов. Другие прокладывали широкую каменную дорогу, которая через несколько недель должна была связать древний город с далекой Освентой. И сейчас от южного горизонта тянулись бесконечные караваны с оружием, товарами и провиантом, огромным количеством провианта. Пехотинцам, вне зависимости от звания, выдавали строго ограниченные порции амикута, походной пищи диких скюльвендов, живущих на юго-западе. Кастовая знать могла рассчитывать на более солидные пайки, но была вынуждена ехать на мохногривых пони, которым не требовалось зерна для поддержания сил. Обширные стада овец и коров, выращенных специально для сопровождения войска, тоже растянулись до самого горизонта, так что многие люди Воинства начали называть себя «ка Коумирой», что значит «Пастухи» — позже это наименование станет священным.