Не курил Плещеев уже лет десять.
— Судя по татуировкам, это москвичи, из бородинского преступного сообщества. — Марина Викторовна хрустко раскусила семечку, ловко выплюнула шелуху в кулечек. — Я только что из морга. Завалили их качественно, у одного пуля в шее, у другого грудь как решето, оба добиты контрольными выстрелами. Работал профессионал.
Она сейчас была чем-то похожа на белку из сказки о царе Салтане.
— Ладно, с этим понятно. — Плещеев резко, так что жалобно скрипнуло кресло, всем корпусом развернулся к Дубинину. — А что это там еще за эмвэдэшник оказался на могиле? Рапорт его читал кто-нибудь?
— Там не рапорт, там история болезни. — Осаф Александрович сделал скорбное лицо, вытащив блокнотик, поправил на носу очки. — Старший оперуполномоченный убойного отдела майор Семенов.
Невменяемое состояние, патологические изменения в психике, прогноз самый неблагоприятный. Когда его нашли, он сидел, пардон, Марина Викторовна, в куче собственных экскрементов и лепил снежки.
— Из экскрементов? — Плещеев не сразу понял, что сморозил глупость, и начал искать глазами пепельницу. Не нашел, ловко выщелкнул окурок в мусорное ведро. — Я хочу знать об этом майоре Семенове все. Где он живет, с кем, как, а главное, почему оказался на могиле матери Борзого. Все свободны.
Проводив подчиненных взглядом, он протер запотевшие очки и вызвал секретаря:
— Наташа, подготовьте приказ. С завтрашнего дня переходим на казарменное положение.
Дела минувших дней. 1919 год
Господи, сколько всякой шушеры шныряет по Дерибасовской в послеобеденное время! Военные поблескивают золотом погон, трясут наградами, которым нынче цена — насыпуха, надуваются, словно мыльные пузыри, сознанием собственной значимости. Гражданские с надеждой посматривают на рослых английских моряков, на смеющихся французов в шапочках с помпонами, на серые громады дредноутов, утюжащих море, — неужели проклятые большевики не обломают в конце концов себе зубы об это обо все?
Дамы, что и говорить, хороши. На любой вкус и на любую цену. Одесситки — плотные, знающие свое женское дело до мелочей, у этих не сорвется; петербурженки похолоднее, в кости потоньше, пожеманнее; и уж совсем попроще, да, к слову сказать, и подешевле всякие там актрисы, актрисочки, актрисульки, многим из которых нет еще и двадцати, а в глазах уже пустыня. А профураток не ищите здесь в это время, спят они, умаявшись с клиентами за ночь. Впереди работа.
«Неужели это все, что осталось от империи?» Бывать на Дерибасовской днем Семен Ильич не любил. Другое дело ночью. Не далее как вчера он взял здесь на гоп-стоп жирного клопа, разжился неплохими деньжатами.
Была середина марта, с моря дул прохладный ветерок. Однако штабс-капитан, рисуясь, распахнул дорогую хорьковую шубу, отобранную у вора-хламидника Пашки Снегиря в счет карточного долга, сдвинул на затылок кепку, и ноги, обутые в прохоря со скрипом, сами понесли его на рынок. Миновав заколоченный досками ювелирный магазин, который третьего дня местный гетман Васька Косой обчистил досуха, Хованский принюхался — его нос еще издали учуял сложную гамму запахов, доносившихся с базара.
На Привозе, как всегда, было суетно. Толпились мелкие спекулянты, давя на психику, трясли синими от холода телесами нищие. Какая-то престарелая чухарка, пьяная, давно немытая, приставала к мужикам, обещая усладу. Местные попрошайки, завидев Хованского, разом поджались, а рыночное ворье, почуяв гнедую масть уркаганскую, от греха подальше сделало в работе перерыв.
«Канайте, дешевки». На губах Семена Ильича появилась кривая ущера. Внимательно оглядевшись, он сразу же срисовал подходящего лоха — прилично одетого еврейчика в пенсне и с толстой серебряной цепью от часов в пройме лапсердака.
— Соломон Абрамович! — Изображая на лице несказанную радость, штабс-капитан, не давая опомниться, с ходу налетел на пархатого, заключив в железные объятия. — Вот это встреча, чтоб мне так жить!
Пока тот недоуменно вращал зрачками, Хованский неуловимо быстрым движением ударил его головой в лицо, хлопнул воротником пальто по шее и моментально вычистил карманы. Вырвав напоследок часы, он оставил бедолагу в бледном виде и растворился в толпе.
Пора было перекусить. Поймав пролетку на резиновом ходу, Хованский мигом домчался до открывшейся недавно ресторации «Одесский Яр». Хорошее название, ностальгическое, и публика все больше приличная, при деньгах. Штабс-капитан скинул теплуху на руки ужом извернувшемуся лакею и, приосанившись, двинулся в зал.
Несмотря на несуразное время — не вечер еще, — народу было много. Пили с неуемной жаждой водку и шампанское, жрали от пуза, громко вспоминали прошлую жизнь. Пуская скупую офицерскую слезу, яростно трясли кулаками, с пьяной удалью грозились отомстить за все проклятой красной сволочи.
— Да я тебя сейчас в бараний рог скручу, бабируса позорная! — Улыбаясь одними губами, штабс-капитан неласково глянул на ресторатора, решившего усадить его на паршивенькое место рядом с кухней, и тот сразу же передумал:
— Ошибочка вышла-с, сию минуту-с, пардон-с. Спустя мгновение халдей, непрерывно кланяясь, притащил для начала суточные щи, расстегай с визигой, севрюжкой и свежей зернистой икрой, покрытый инеем графинчик водки, и Семен Ильич, придя сразу же в спокойное расположение духа, принялся обедать. На мясное он заказал лопатки и подкрылки цыплят с шампиньонами, на рыбное — разварных речных окуней с кореньями, а для основательности — жаркое из молочного поросенка с гречневой кашей.
И все бы ничего, если бы публика то и дело не принималась реветь в честь доблестной Франции «Алаверды» — громко и безобразно. Нет, чтобы Вертинского исполнить или уж, на худой конец, «Измайловский марш»!
— Держи и помни. — Сунув ошалевшему халдею пятьдесят карбованцев на чай, Семен Ильич покинул заведение. Пешком свернул на Екатерининскую и, прогулявшись вдоль набережной, на секунду задержался у памятника Ришелье.
Величественным жестом простер тот свою длань в бескрайние морские дали, словно указуя, куда линять от краснопузой сволочи. На бронзовом лике дюка застыло холодное презрение: что, просрали империю? «Правда ваша, ваше сиятельство, просрали». Глянув на темневшие вдали пески Пересыпи, где у бандита Васьки Косого была штаб-квартира с телефонной связью, Хованский вздохнул и принялся спускаться по каменной герцогской лестнице в порт. Он шел на малину к Корнею, старому вору, отошедшему от дел, но не терявшему коны с уркаганами.
Потоптавшись перед незаметной облупившейся дверью, Семен Ильич особым образом постучал, подождал, пока на него поглазеют в щелочку, и, миновав темный, черт ногу сломит, предбанник, очутился в просторном светлом помещении. В левом углу пили и жрали, в правом катали, а из дальних комнат, отгороженных занавесками, раздавался заливистый женский смех.
— Талан на майдан.
Придвинувшись к игральному столу, Хованский оглядел собравшихся. Все были ему знакомы: авторитетный кучер-анархист Митька Сивый со своим брусом шпановым Васькой, бывший марушник — церковный староста Антихрист, разок-другой поделившийся с богом, Паша Черный — вор-фортач, изрядно уже насосавшийся шила. Здесь же отиралась шелупонь — марушник Бритый, вурдалак Соленый Хвост да старый огрош Шкуровой, которых и пускать-то в порядочное общество не следовало. Презрительно скривившись, Семен Ильич все же выдавил через губу:
— С мухой.
На столе плясали танго японское, то есть играли в секу. Поскольку самому штабс-капитану компания не приглянулась — с такими катать западло, — он просто наблюдал пока, сразу же срисовав, что шмаровоз, крыса, играет с насыпной галантиной. Едва сдержавшись, чтобы не задвинуть ему рукояткой шпалера промеж ушей, Семен Ильич внезапно почувствовал густую смесь ароматов коньяка, шампанского, духов «Колла» и разгоряченного женского тела.
— Граф, ну не будь же как памятник дюку, на морде бифсы фалуй!
Нарисовавшаяся из-за занавески длинноногая жиронда Катька Трясогузка была во французском платьишке от «Мадлен и Мадлен»: голая спина до середины ягодиц, всюду черный прозрачный шелк, под пышной юбкой до колен хорошенькие ножки в белых шелковых чулках. Катька была трещина красивая, к тому же трехпрограммная-цветная, и в койке подмахивала на славу. Хованский, трахавший на фронте что попало, с охотцей помог бы Трясогузке оборвать струну-другую. Но только как-нибудь в другой раз, не сегодня. Нынешним же вечером его ждала работа.
Вчера Семен Ильич договорился с Кондратом Спицей, тяжеловесным уркаганом, сработать захарчеванного фраера, который в натуре был филер позорный, косивший под вора.
— Закатай губищу, ласточка, — штабс-капитан легонько ущипнул красавицу за грудь и важно глянул на часы, те самые, что сегодня позаимствовал у еврея на Привозе, — в другой раз.
Скоро в дверь постучали. Это заявился наконец Кондрат Спица — огромного роста, в бобровой шапке пирожком поверх бугристого черепа. Завидев его в дверях, половина мачины опустила глаза — заочковались.
Между тем на улицах Одессы уже загорелись огни. Мартовский день подошел к концу, из распахнутых настежь дверей заведений неслась громкая музыка, а кое-где из темноты переулков раздавалось не менее громкое: «Помогите, грабят!»
Мягко прошелестев по мостовой резинками пролетки, извозчик живо домчал подельников до «Ройял паласа». Как и везде, здесь много пили и шумно жрали, вытирая слюни, разбавленные слезами, грозились на каждом столбе повесить по жиду и комиссару. На сцене с десяток тощих безголосых мамзелек демонстрировали под музыку свои французские панталоны:
Поручик был несмелой, меня оставил целой,
Ах, лучше бы тогда я мичману дала…
— Вон он, задрыга. — Кондрат Спица указал урабленным подбородком на столик в глубине зала. — Давай, Граф, я лабаю на подкачку. — И, заложив руки в карманы генеральской шинели без погон, враскачку направился к плотному усатому господину, в одиночку убиравшему жареную утку в яблоках.