Окольцованные злом — страница 43 из 66

Однако, присмотревшись, он заметил, что черные смолистые останки украшены перстнем с красным камешком. «Ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок». Не колеблясь, он потянулся за колечком. Раздался треск распавшейся в прах человеческой плоти; повертев жуковину в лучах фонаря, штабс-капитан пожал плечами и насадил находку на палец. Впрочем, он тут же о ней забыл, его ждали все сокровища Тутанхамона.


Для полноты картины. Фрагмент четвертый. Год 1085 до Р. X.


Месяц месор[77] года 1085 до Рождества Христова выдался в Фивах удушливо-жарким. В неподвижном воздухе, нагретом до температуры римской бани[78] не ощущалось ни малейшего дуновения ветра, все вокруг покрывал серый слой пыли, казалось, что светлые лики богов отвратились от земли египетской навсегда. Однако, как ни злилось солнце, под своды царского дворца жар его лучей не проникал, и повелитель принимал старейшину врат храма Амона-Ра в прохладе своего любимого белого кабинета.

Это было просторное двухъярусное помещение, на алебастровых стенах которого в ярких красках и золоте представала печальная история двадцатой династии — последней в эпоху Нового царства. Давно прошли времена Рамзеса Великого, когда трепетали враги и строились новые храмы, былое могущество кануло в Лету. Теперь государство не могло обеспечить даже посмертный покой вершителям своей истории.

У северной стены кабинета стояла малахитовая статуя бога-шакала Инпу, рядом алтарь в виде усеченной пирамиды, а ближе к центру блистала золотом роскошная мебель из эбенового дерева, инкрустированная слоновой костью и драгоценными камнями. Курились сладкие благовония из Аравии, мягко шелестело опахало из перьев птицы филис. Благодаря акустике слова фараона доносились, казалось, откуда-то сверху.

Нынешний повелитель Египта Херихор I еще не так давно носил титул Са-Амона, верховного жреца храма Амона. Это был видный мужчина, высокого роста, очень крепкий, с могучей выпуклой грудью. Происхождения он был самого подлого, и только дерзкий ум, железная воля и терпеливое боголюбие помогли ему добиться всего в этой жизни.

Унамон, старейшина врат храма Амона, усаженный в знак особого расположения не на пол, а на роскошную, с нефритовыми вставками, скамью, был стар, морщинист и сгорблен годами. Он был последним из ходящих по водам Нила[79].

Речь шла о безрадостном. Народ утратил былое благочестие, Египет раздирала смута, а царская казна была пуста, подобно древней обворованной гробнице.

— О владыка Египта, — Унамон почтительно склонил голову, — скорбь охватывает меня примысли о нищете в нынешние времена. Правители земель разбежались, брат убивает брата, сыновья поднимают руки на матерей. Земли Черной страны опустошены. Каждый человек говорит: «Мы незнаем, что со страной… Что значат богатства, если за них нечего взять?» Известно ли тебе, государь, — жрец склонил голову еще ниже, — злодеи входят в сговор со стражей и оскверняют могилы даже в Долине царей? Ты должен, господин наш, восстановить свое могущество, возродить священные ритуалы и прекратить разграбления царских могил, иначе Гор не допустит твою тень к трону Осириса.

Херихор тяжело, со стоном, вздохнул:

— В моем сердце не было зла. Я подавал нищим, я кормил сирот. Я имел друга и приближал к себе подданных. Но те, кто ел из моих рук, стали мятежниками… — Он повернул голову и движением бровей удалил из покоев носителя опахала. — Я читаю в сердце твоем, достойнейший отец, ты пришел не с одной лишь скорбью. Ты, Унамон, ждешь от меня одобрения твоей мудрости.

— Да благословят тебя боги, повелитель Египта. Истину ты сказал. — Унамон оторвался от созерцания своих сандалий, которые ему было разрешено не снимать при входе во дворец, и посмотрел фараону в лицо. — Недалеко от храма царицы Хатшепсут я приказал устроить глубокую шахту, переходящую в просторное хранилище. — Жрец тяжело вздохнул. — Рабы, рубившие скалу, не пережили захода солнца. Той же ночью послушники и младшие жрецы перенесли в тайник останки Великого Рамзеса, отца его Сети и других царей, всего числом тридцать семь. И они ушли за горизонт, еще до рассвета, — их убил персик[80].— Унамон опять вздохнул. — Вход в шахту запечатан и неприметен, а тайну знают теперь только двое.

Низко склонившись, он вытащил из складок одежды небольшую табличку с картой захоронения, и едва фараон всмотрелся, как глина начала крошиться, — через минуту на царской ладони лежала лишь горстка сухой пыли.

Повисла пауза, но, почувствовав, что разговор не закончен, Херихор, обтерев руку концом своего клафта, спросил:

— Ты хочешь сказать что-то еще, досточтимый Унамон?

Жрец поднялся.

— Быть может, тебе интересно знать, государь, — голос его сделался печален, — одна лишь гробница осталась нетронутой в Долине, усыпальница Тутанхамона, фараона восемнадцатой династии. Вот уже два века она стоит открытой, но любого, осмелившегося ступить внутрь, ждет смерть. Говорят, что грабители, двести лет назад сломавшие печати, погибли, так и не сумев выбраться наружу. Рабы, по моему приказу завалившие щебнем галерею и запечатавшие вход в нее, тоже ушли в поля Осириса. Однако они успели закончить труд. Видимо, со временем заклятие слабеет.

Заметив недоуменный взгляд Херихора, старый жрец снова вздохнул:

— Точно никто ничего не знает. Двадцать веков прошло, целая вечность… Говорят, все дело в каком-то древнем перстне, история которого тянется от самого царя Миноса…

Не давая заглянуть себе в глаза, Унамон припал к ногам царя и медленно двинулся прочь из залы. Глядя на его жалкую, согбенную, бессильную фигуру, Херихор печально прикрыл веки: «Где же былое величие жреческой касты? Где все? О боги, сжальтесь над Египтом!»


Дела минувших дней. 1924 год


Trahit sua guemgue voluptas[81].


Штабс-капитан успел сделать только несколько шагов, не больше. Неожиданно перед глазами вспыхнул ослепительный белый свет, и он увидел стремительный сверкающий поток, надвигающийся на него с неимоверной быстротой. Хованский закричал и в ужасе бросился прочь, но гигантская волна накрыла его, и, подхватив, понесла на своем гребне к исполинскому конусу мрака, занимавшему все видимое пространство впереди.

Непроглядная темень окутала его со всех сторон. Но постепенно движение замедлилось, тьма немного рассеялась, и штабс-капитан увидел, что очутился в каменистой пустыне, с невысокими холмами и беснующимся вдалеке вулканом. Было сумрачно, — окрестности освещались лишь потоками лавы, огненными реками расчертившими тьму; отовсюду злобно шипели гады, выползая из-за скалистых обломков; под ногами и в воздухе кишели полчища насекомых: мухи, москиты, пауки, скорпионы… Стояло зловоние, немыслимое, ни с чем не сравнимое, будто в годами немытом сортире запустили цех по разделке трупов…

Чувствуя, что его может вытошнить в любую секунду, Хованский медленно побрел к соседнему холму, стараясь не наступать на крупных гадов и тысячами давя всякую мелочь. Под ногами хрустело и хлюпало, несколько раз он поскальзывался и падал, в кровь обдирая локти. Вдруг откуда-то из-за камней донеслись приглушенные стоны и звуки рвоты, Семен Ильич обрадовался — хоть что-то человеческое. Однако, обогнув наконец холм, обомлел.

Там, за шикарно накрытыми столами, жрали господа и дамы. Вот вальяжный толстопузый господин, во фраке и с «бабочкой», от души смазал икрой расстегайчик с визигой, степенно выкушал водочки, заглотил пирожок, и сейчас же его вывернуло наизнанку. Он виновато улыбнулся, подлил себе водочки и протянул руку за жареной куропаткой. Рядом дама с тремя подбородками и головой, плавно переходящей в туловище, никак не могла осилить огромную, величиной с блюдо, ватрушку. Она тоже кокетливо хихикала и блевала прямо на декольте. Кого-то рвало шашлыками по-карски, кого-то — устрицами с лимоном, кого-то — кровавым бифштексом…

Чувствуя, как и у него желудок поднимается к горлу, Семен Ильич поспешил ретироваться. Однако далеко уйти не удалось, — внимание его привлекли страстные стоны. За следующим холмом штабс-капитан очутился в прелестном зеленом оазисе, заросшем финиковыми пальмами и тамариндами. Под сенью их раскидистых крон в позах весьма откровенных возлежали мужчины и женщины. Члены их трепетали, с губ слетали неясные звуки, но нагие тела, хоть и сплетались в порывах вожделения, слиться, увы, не могли, эрос здесь царствовал лишь наполовину: в самый желанный момент мужчины становились бессильны, а женские чресла сводила жестокая судорога, превращая их каждый раз в неприступную твердыню. В жестокой злобе они выли и рвали на себе волосы.

На травке у пруда, в самом центре оазиса, тоже исступленно корежились людские тела, однако от страсти несколько иного рода. Это были обреченные на вечную ломку морфинисты: кто-то без удержу чихал, кто-то бился головой о землю, кто-то вился ужом от нестерпимой боли в желудке, а кто-то пил мочу и жевал носки, надеясь уловить хотя бы мизерные доли наркотика.

«Да, приятное общество!» Семен Ильич миновал оазис с отвращением. Сразу за ним начиналась стена ядовитого колючего кустарника, уныло простиравшаяся вдоль горизонта сколько видел глаз. Оттуда доносилось мерзкое металлическое скрежетание, сильно пахло серой, смолой, громко гудело пламя, и то и дело раздавались крики столь страшные, что у Хованского вдоль позвоночника пробегала дрожь. Он замер, сомневаясь в необходимости путешествия за колючую изгородь, и в это время неведомая сила стремительно швырнула его на землю, перед глазами снова вспыхнул ослепительный свет, и Семен Ильич ощутил себя лежащим в прохладной полутьме каменного склепа.

— Тьфу ты, черт! — Штабс-капитан схватил агонизирующий фонарик, глянул на часы и с криком ярости поднялся на ноги. Однако направился он не в сторону царской сокровищницы — хрен с ним, с Тутанхамоном, — а на выход. Надо же, провалялся полночи без чувств, словно гимназистка-целка! Теперь уж не о рыжье надо думать, а о том, как ноги уносить!