атился ужаленной рукой за край прямоугольной рамки магазина — воспаление, похоже, уже начинало спадать.
Вместе они направились к веранде. На старика мальчик не смотрел, но настороженно и быстро озирался вокруг, опасаясь нового нападения. Пока старик пытался открыть дверь, тяжесть рамки неумолимо переместилась на мальчика. Но он выдержал. Оба ввалились на веранду, где стояла центрифуга с огромной рукояткой с зубчатой передачей — терпеливо, с укоризной ожидающий своего часа бездействующий фермерский агрегат.
Даже при открытой двери на веранде царил глубокий кисловатый морок еще с тех давних времен, когда убирали хлеб. Они поставили поднос со сверхъестественно ослепительным грузом воска на чистую простыню и отправились назад, к пасеке.
Если бы он работал в одиночку — а именно так он неизбежно предпочитал работать последние тридцать лет, — то только затемно смог бы все закончить: поочередно снять магазины с шести ульев, по два магазина с каждого; вырезать рамки с сотами; разогретым лезвием ножа для масла срезать восковые крышечки; загрузить в медогонку куски нарезанных сот с капающим медом и вертеть ручку, пока весь мед, который можно вытянуть из сот, окажется залитым, благодаря различным действиям центробежной и гравитационной сил, в банки для отстоя меда; проследить за тем, чтобы дверь на веранду была плотно закрыта и защищала от пчелиных контратак; и наконец вернуть опустошенные магазины в ульи. С помощью же Лайнуса Штейнмана, с течением дня становившегося все более расторопным, мальчика умного, ловкого и, к счастью, безоговорочно и изумительно молчаливого, он закончил работу в начале пятого. Они стояли рядом на крытой веранде, ощущая густой, насыщенный запах — как атмосферу планеты брожения и разложения, как планету Венеру во всем ее прогорклом мрачном буйстве — меда. Когда замерла центрифуга, им почудилось, что веранда, ферма, их долина, защищенная склоном холма, огромная чаша однообразно зеленого мира вокруг, наполнились непроницаемой, тягучей тишиной.
И тут же приятное ощущение от совместного труда ушло. Старик и мальчик посмотрели друг на друга.
Мальчик явно что-то хотел сказать. Он рылся в карманах, и пальцы его с неприятным шуршанием липли к коротким штанишкам и рубашке. В заднем кармане нашелся огрызок карандаша, но поскольку поиски блокнота оказались безрезультатными, на куполообразном мальчишеском лбу появилась морщинка. Он хлопал себя сверху вниз и снизу вверх, пока между кончиками пальцев и карманами не образовались нежные медовые ниточки, одев их тончайшим пушком. Старик беспомощно смотрел, как мальчик с возрастающим беспокойством скатывает пушок в комочки, снимая его с ладоней и кончиков пальцев. Без сомнения, блокнот при затянувшемся отсутствии Бруно оставался единственным товарищем его мыслей.
— Может, ты обронил его на пасеке, — предположил старик. Говоря это, он почувствовал в своих словах как нотки искреннего расположения, которое ему наконец удалось выразить, так и подлинно стариковское отсутствие всякой надежды.
Ничего не поделаешь — они побрели к ульям, где старик с воспаленными суставами и подрагивающими мышцами умудрился опустить на землю свои гремящие кости. С присущей ему когда-то собачьей самоуверенностью он прочесал двор, разыскивая дешевые картонно-бумажные остатки утраченного мальчишеского голоса. При взгляде снизу шесть ульев в лучах заходящего солнца казались белыми и торжественными, как храмы в Лакхнау или Гонконге. Он шарил вокруг, нагибаясь и карабкаясь, восстанавливая по памяти, по ощущению пальцев и данным зрения мятую дорожку маленьких мальчишеских следов на тонкой, сухой траве. Пока он ползал на четвереньках, ему вновь пришла в голову мысль о возможности встретить смерть в таком виде, и, к своему удовольствию, он отметил, что ее не омрачила даже тень унижения. Долгая жизнь стерла все, что было несущественным. Некоторым старикам в конце жизни оставалась всего лишь сумма воспоминаний, другим ничего, кроме хватких щипцов или набора подтвержденных горьких аксиом. Его бы вполне устроило, если бы в самом конце он превратился в один-единственный огромный орган сыска, устремленный в пустоту в поисках разгадки.
Однако, в конце концов, он был вынужден признать, что искать нечего. Когда, пошатываясь, он поднялся на ноги, дрожание суставов было как всеобъемлющее чувство утраты, воздействие на его кости неумолимого сопротивления вещей, однажды потерянных и не желающих быть найденными. Мальчик тяжело вздохнул, словно принеся этот вздох с собой с того берега Северного моря. Пожимая плечами, старик стоял рядом. С осознанием неудачи, казалось, серая тень накрыла все его чувства, — так неминуемо, словно ползущее облако, огромный спутник, скользя, заслоняет собою солнечный лик. Смысл исчез из вселенной подобно свету, бегущему от солнечного затмения. Огромное количество опыта и знаний, выводов и наблюдаемых результатов — а в этом деле старик считал себя мастером — потеряло в одно мгновение всякий смысл. Окружающий мир превратился в страницу иностранного текста. Ряд белых сот, из которых доносится таинственное горестное гудение. Мальчик в пылающих миазмах нитей, с обращенным к нему лицом, плоским и оттененным по краю, как будто вырезанным из бумаги и приклеенным к небу. Легкий ветерок, рисующий зыбкие портреты пустоты на бледно-зеленых кончиках трав.
Старик поднес к губам кулак и прижал его, стараясь побороть горячий приступ тошноты. Его попытка придать себе уверенность, смутно припомнив, что такие затмения уже бывали раньше, была пресечена контр-воспоминанием о том, что теперь они стали случаться гораздо чаще.
Лайнус Штейнман улыбнулся. Из какого-то незапечатанного кармана или из-за подкладки мальчик достал обрывок визитной карточки. Заслонявшая солнце луна покатилась дальше, и мир вновь был ослеплен смыслом и светом и изумительной тщетой значений. Глаза старика подернулись постыдными слезами, когда он, успокоившись, следил, как мальчик быстро пишет короткий вопрос на найденном клочке. Подойдя к старику, мальчик вопросительно посмотрел на него и протянул обрывок серовато-бежевой бумаги верже.
— Лего Фред, — прочитал старик. Он понимал, что обязан разобрать это послание, но смысл все равно ускользал. Наверное, его вышедший из строя мозг не смог на этот раз полностью восстановиться после недавнего отключения. Возможно, это неграмотный и ломаный призыв, воспоминание об исчезнувшем африканском сером попугае? Или…
Клочок визитной карточки выскользнул из стариковских пальцев и, кружась, упорхнул на землю. Ворча, старик наклонился, чтобы его поднять, а когда поднял, то на обороте увидел два слова и цифру, написанные не мальчишескими корявыми карандашными каракулями, а твердым, явно взрослым почерком черными чернилами и тонким пером. Это был адрес мистера Дж. Блэка, торговца редкими и диковинными птицами с улицы Клаб-Роу.
— Откуда у тебя эта бумажка? — спросил старик.
Мальчик забрал клочок визитной карточки и вывел под адресом только одно слово: «Блэк».
— Он был здесь? Ты с ним говорил?
Мальчик кивнул.
— Понятно, — сказал старик. — Понятно, что мне надо ехать в Лондон.
IX
Его чуть не задавил мистер Пэникер.
Если в ясную погоду за рулем сидел благоразумный, как того требовала сама суть его профессии, викарий, то маленьким стареньким автомобилем Пэникеров бельгийского производства, терпящим безобразное обращение со стороны сына своего нынешнего владельца и сохранившим лишь немногие из своих первоначальных частей, управлять было трудно. Малюсенькое ветровое стекло и разбитая левая фара придавали автомобилю вид двигающегося ощупью кривого, этакого тонущего грешника, ищущего аллегорический спасательный канат. Механизм рулевого управления, что, возможно, было не так уж некстати, в большей степени зависел от постоянного применения силы молитвы. Тормоза же, хоть говорить так значило бы богохульствовать, находились за гранью даже этого святого посредничества. В целом, своей непригодностью, обшарпанностью и в высшей степени неумолимой и неисправимой бедностью он по-своему, но вполне отчетливо символизировал все, что было присуще жизни человека, который — далеко не благоразумный, с точки зрения его профессии, и охваченный порывом внутреннего неистовства, почти такого же глубокого, как то, что в это холодное, мокрое, ветреное, типично английское летнее утро толкало во все стороны печальную желто-коричневую «империю» на лондонском шоссе — вдруг понял, бешено давя на отказавшую тормозную педаль и глядя на единственный дворник, размазывающий и видоизменяющий полупрозрачную дымчатую арку на ветровом стекле, что вот-вот совершит убийство.
Сначала, увидев лишь качающуюся тень, пляшущий на ветру кусок клеенки, сдутый с поленницы какого-то фермера, он приготовился проскочить прямо сквозь него, поверив в иронию судьбы, которая сопровождала его неизменно. Затем, как раз тогда, когда рок в виде трепещущего покрова чуть не поглотил автомобиль, клеенка вдруг обернулась плащом и когтями, огромной летучей мышью, летящей навстречу и бьющей крыльями из коричневого твида. Оказалось, что это человек, старик, сумасшедший старик-пасечник, который, шатаясь, с бледным вытянутым лицом выскочил на дорогу и размахивает руками. На пути викария порхала огромная безумная сумеречная бабочка. Мистер Пэникер рванул руль влево. Откупоренная бутылка, похищенная у непутевого сына, которая до сих пор была единственным товарищем его суматошного бегства, вылетела из удобной ямки на соседнем сиденье и шмякнулась о перчаточный ящик, разбрызгивая бренди, точно кропило. С несомненным чувством свободы, как будто наконец она достигла состояния, к которому стремилась уже давно, в течение всей своей жалкой карьеры, выражавшейся в бессмысленном, трясущемся ползанье и внезапных остановках, «империя» нарисовала ряд широких балетных петель по лондонскому шоссе, каждая из которых соединялась с предыдущей по кольцеобразной траектории, оставив детский рисунок ромашки, наполовину начерченный полосами на мокром черном щебне. Именно в этот момент отношения мистера Пэникера с небесами вновь продемонстрировали давно присущий им сарказм. Машина решила прервать свою э