[12]. (Уже целую вечность никто не предлагал Бруно виски. Мальчик и его родные никогда его не пили, и хотя попугай часто различал знакомый резкий запах в дыхании и в одежде Бедного Реджи, он никогда не видел, чтобы Бедный Реджи держал в руках рюмку или бутылку с этим напитком.) Le Colonel тоже временами впадал в сумасшествие — на него находили долгие молчаливые периоды депрессии, — и его молчание Бруно ощущал как тоску, хотя она никак не могла сравниться с тоской, которую он испытывал сейчас, потеряв своего мальчика, Лайнуса, который тайком пел только одному Бруно.
Одна из старых песен Лайнуса, песня о поездах, сводила Кэлба с ума, чего Бруно не до конца понимал, но чему отдавал должное и, следует признать, даже способствовал. Кэлб повадился стоять перед сидящим на жердочке Бруно с листком бумаги в одной руке и карандашом в другой, умоляя его спеть песню о поездах, песню о длинных катящихся по рельсам вагонах. Комната наполнилась листочками с нацарапанными значками, которые, как догадывался Бруно, осознав, но не овладев основными принципами их записи, обозначали простые и заразительные элементы песни о поездах. Иногда человек уходил из комнаты, в которой они вместе жили, а потом возвращался с небольшой пачкой голубой сложенной бумаги, которую он начинал раздирать, словно пищу, с жадностью вытаскивая содержимое. Содержимое неизменно оказывалось, к досадному удивлению Бруно, еще одним листочком с маленькими значками. И тогда угрозы и уговоры начинались вновь.
Вот и сейчас человек стоял перед ним, босой и без рубашки, держа такой же разорванный голубой листочек с нацарапанными значками, и что-то бормотал. Он пришел недавно, тяжело дыша после подъема на верхний этаж и издавая характерный сильный запах убитой и сваренной птицы.
— Префикс, — горько повторял он самому себе на языке мальчика и его семьи. Человек этот мог говорить также на языке Бедного Реджи и его семьи, а однажды у них был посетитель — единственный посетитель, — с которым
сумасшедший свободно беседовал на языке Вержбицкого. О нем Бруно всегда будет вспоминать с благоговением, потому что именно Вержбицкий, портной с печальным голосом, продал Бруно семье мальчика, и это перемещение тогда не вполне осознанно, но потом, ретроспективно и, тем более, после потери Лайнуса, Бруно воспринимал как смысл и завершение бесцельных скитаний своей долгой жизни. — Нет проклятого префикса.
Человек опустил голубой листок и уставился на Бруно безумными глазами. Бруно наклонил голову под таким углом, что его сородичи увидели бы в этом красноречивое выражение саркастической непримиримости, и ждал.
— А как насчет букв для разнообразия? — спросил человек. — Может, ты знаешь какие-нибудь буквы?
Буквы — это он осознал, во всяком случае, понял, о чем речь. Так назывались яркие пачки бумаги, которые люди хватали и раскрывали с такой жадностью и разглядывали с такой безысходностью своими быстрыми белыми глазами.
— Алфавит, — подсказал Кэлб. — А, б, в?
Теперь Бруно держал голову прямо, но пульс его участился. Он обожал алфавиты, петь их было чрезвычайно приятно. Он помнил, как алфавит пел Лайнус своим тоненьким нетвердым голосом первых вокализаций. Эти воспоминания так его взбудоражили, что желание пропеть алфавит закипело, пока не захватило его почти целиком, пока его когти не согнулись, готовые ощутить под собой худенькое плечико мальчика. Но попугай молчал. Человек сощурился, ровно и злобно дыша своим мягким бледным клювом.
— Ну же, — сказал он и осклабился. — Я прошу тебя. Очень прошу.
Алфавитная песенка набухала и раздувалась, расширяя грудь Бруно. Верно говорят, что у птиц где-то внутри есть кровоточащее место, и если песня его тронет, то птице будет очень хорошо. Если бы он спел алфавитную песенку этому человеку, то больное место не саднило бы так сильно. А если бы он спел песню о поездах, которая оставалась в его мозгу гораздо дольше и звучала гораздо отчетливее, чем тысячи других песен, по причинам, непонятным даже ему самому, но как-то связанным с печалью, с печалью от его заточения, блужданий по миру, встречи с мальчиком, от грохочущих поездов, от воспоминаний о маме и папе и безумной тишине, обрушившейся на мальчика, когда его забрали от них, тогда бы эта боль утихла. Какое блаженство спеть эту песню! Но и алфавитная песенка подойдет. Он мог бы спеть хотя бы чуточку, хотя бы самое начало. Конечно, никакого толка для просившего в этой песне нет. Он зыркнул внимательным левым глазом на Кэлба, борясь с ним, как боролся уже несколько недель, и произнес:
— Нет проклятого префикса.
Человек, выдохнув, издал носом тихий свистящий звук и поднял руку, словно собирался ударить попугая. За прошедшие годы Бруно били не раз. Его душили, трясли и пинали ногами. Некоторые песни вызывали у людей именно такую реакцию, поэтому пришлось научиться их избегать или же, поскольку Бруно был умной птицей, выбирать для пения подходящий момент. Например, le Colonel вполне мог помучиться просто от разумного повторения в присутствии его жены некоторых избранных выражений полковничьей petite amie[13] мадемуазель Арно.
Попугай поднял лапу, чтобы предотвратить удар. И изготовился выдрать влажный кусочек мяса из человеческой руки. Но вместо того, чтобы ударить птицу, человек повернулся, отошел и упал на кровать лицом вниз. Такой оборот дела вполне устраивал Бруно, потому что, если человек уснет, он сможет наконец спеть и алфавитную песенку, и песню о поездах, которую он исполнял, конечно, голосом мальчика, именно так, как тот тайком напевал ему, стоя у окна с задней стороны дома обергруппенфюрера, выходившей на железнодорожные пути, и глядя на бесконечные поезда, движущиеся туда, где каждый день из земли поднималось солнце. На каждом вагоне были нацарапаны особые значки — бесконечные слова песни о поездах. Поскольку Кэлб так хотел услышать песню о поездах, Бруно специально пел ее только тогда, когда Кэлб спал, — в этом он следовал инстинктивному, но хорошо продуманному упрямству, достоинству, ценившемуся среди его сородичей весьма высоко. Пронзающие ночную тишину звуки этой песни вытряхивали человека из постели и заставляли шарить в поисках карандаша и блокнота. Когда же наконец окончательно проснувшись, он сидел в круге света от настольной лампы с карандашом в руке, тогда-то Бруно, конечно, обрывал пение. Каждую ночь это представление повторялось. Бруно видел, как люди сходят с ума, начиная с голландца на острове Фернандо-По, в жару под неугомонное пение цикад. Он знал, как это происходит.
Где-то внизу, под их тесной комнаткой в дверь позвонили. Бруно услышал звонок, как всегда, на секунду раньше, чем Кэлб. Тот сел, наклонив голову набок таким образом, что попугаи решили бы, что он испытывает легкое сексуальное возбуждение, однако у приматов этот наклон означал тревогу. Кэлб всегда был настороже, приходил ли кто-то в дом или уходил. С ними в доме жили еще семнадцать человеческих существ, шесть из которых были женского пола. Каждое обитало в своем жилище, и они очень редко обменивались друг с другом песнями. Сейчас Бруно слышал девятерых из них, различал шум их радиоприемников, шипящий в камине уголь, звяканье спиц. Еще он слышал голос миссис Данн, хозяйки дома, — далеко, в самом начале лестницы. Ей отвечал мужской голос, которого Бруно не знал. Потом до Бруно донеслись тяжелые шаги идущих по ступенькам троих, нет, четверых человек, включая миссис Данн. Кэлб же, казалось, заметил шум, только когда поднимавшиеся люди миновали площадку на втором этаже и проследовали выше.
Наконец человек вскочил на ноги, побежал к двери и прижался к ней ухом. Послушав несколько секунд, мрачным и резким голосом произнес односложное слово, которое так любил говаривать обергруппенфюрер, когда ложился на Папину кушетку в кабинете, расположенном в задней части дома, неподалеку от железной дороги. И запах его сапог был почти таким же ужасным, как запах убившей голландца рюмки виски. Отпрянув от двери, Кэлб стал дико озираться по сторонам, потом, раскинув руки, повернулся к Бруно, словно прося о помощи. Но Бруно был не склонен ему помогать, потому что Кэлб был плохой. Он забрал Бруно у Лайнуса, который в нем очень нуждался и который пел попугаю так, что искупались все долгие годы птичьих страданий и плена. К тому же Кэлб был убийцей приятеля мальчика: Бруно видел, как Кэлб ударил сзади молотком человека по имени мистер Шейн. Конечно, нужно признать, что мистер Шейн тоже хотел украсть у Лайнуса Бруно, но попугай никогда бы не пожелал ему смерти, и ему были неприятны неизгладимые воспоминания об убийстве, свидетелем которого он стал.
Бруно был полон решимости дать понять Кэлбу, что не помог бы ему, даже если бы мог, даже если бы знал, какая опасность надвигается на них по лестнице.
Он открыл клюв и изобразил — так что в том чувствительном месте у него внутри стало очень приятно — тихий кудахтающий кашель. Этот намек на характерный запах Кэлба, хотя человек никогда не смог бы его понять, состоял из верного и точного воспроизведения звуков, издаваемых голубыми минорками, копошащимися на заднем дворе полковничьего дома в Бискре, в Алжире, а особенно одной полосатой бело-голубой дамой, чьим оперением Бруно всегда восхищался.
И тут же он дорого заплатил за свою шутку — человек рванул принесенный из прачечной холщовый мешок для белья и кинулся на Бруно, предательски, но эффективно схватив его за лапы. Прежде чем Бруно смог добраться до руки, носа или мочки Кэлба своим мощным орудием, одновременно рогом и ножницами, ртом и рукой, который был его единственной гордостью, красой и сокровищем, он оказался брошенным в темноту.
Из мешка для белья он слышал, как человек собрал раскиданные повсюду листочки со значками и как скрипнула дверь шкафа. В окружающей темноте, несомненно, отдавалась эхом вибрация деревянных стенок, и он понял, что сейчас его засунут в шкаф. Голова ударилась обо что-то твердое, в мозгу промелькнула вспышка, яркая, как перышки на груди у той, давно уже съеденной голубой минорки. Потом стук брошенной следом жердочки, упавшей прямо на него, тихий всплеск воды из маленькой консервной банки, прикрепленной к перекладине. Снова скрип — это Кэлб закрыл дверцу шкафа,