***
«Передок»! Как много в этом слове! Путь к нему предвещает гул артиллерийской канонады. А там впереди от залпов орудий лихорадочно дрожит земля. Сначала выстрелы, потом удары. Воздух наполняется специфическим удушливым запахом взрывчатки. Облака пыли и пороховой гари поднимаются над передком. Вниз только падают куски земли, а над головами свистят осколки. Солдатские тела инстинктивно сжимается от каждого удара. А их целая лавина. Тогда солдатское тело начинает судорожно дергаться в конвульсиях, а их разумы теряют способность улавливать промежутки между разрывами. Страшный гул, летящие комья земли и свистящие осколки превращают передок в кромешный ад, после которого остается порой одно месиво.
Психологически не все выдерживали такой артиллерийской обработки противником переднего края. Если одни могли терпеливо лежать, то другие от страха плакали или теряли зрение, слух и память. Если немцы обстреливали не один день, то роты таяли на глазах.
Окопная жизнь. В основном она проходила ночью: «Отправляли больных и раненых, принимали пополнение — обычно одного, двух; получали боеприпасы, термос с пищей, водку, почту. (...)
Казалось, мы в преисподней. Ночью сырость пронизывает все тело, добираясь до костей. Под утро зубы стучат от холода. Постоянная влажность и вонь, под ногами — слизкая грязь, от нее никуда не спрячешься, она раздражающе чавкала под ногами, — какая-то беспросветность, порой я впадал в отчаяние, но старался не поддаваться — за мной взвод. (...)
В окопах обустраивали землянки, старались наладить печки из старых железных бочек и молочных бидонов. Ухитрились сотворить низкие нары, покрыли их лапником. Для укрытия от осколков рыли норы: ячейки с полками для гранат и патронов, к ним прорубили ступени, чтобы, если что, быстрее выбраться наверх. (...) Так шли дни», — вспоминает Б. Горбачевский.
Были ли окопы промерзшими или сырыми и липкими, не важно; все одно: на пехотинце надето много чего. Все с ним постоянно, начиная с поясного ремня с патронташем набитом патронами, каски, противогаза, винтовки и кончая вещевым мешком, где лишь предметы первой необходимости: фляжка, котелок, ложка, кружка, сухари и портянки. К тому же он небрит, заросший щетиной, грязный и мокрый, вымазан глиной и землей. А еще вши. Все это солдат и носил на себе, покуда носили ноги. Ведь подлет и удар пули происходит без единого звука. Ее слышно, когда она уже прошла мимо. Не услышал свиста, значит, кого-то уже и нет на этом свете. Таков закон передка. А когда проявлялись первые проблески весны, солдат радовался яркому солнышку. Да только распутица становилась врагом похлеще немца. Нога в сапоге не поднималась из-за пудовой тяжести раскисшей грязи вперемешку с глиной. Другое дело ботинки с обмотками. Те были гораздо удобней на длинных маршах пехоты.
Правда, Б. Горбачевский имел на этот счет свое мнение: «Особенно скверно было тем, кто в обмотках, — просто беда! Но вот появились сапоги! Обмотки долой! Правда, сапоги попадали к нам не из интендантства! На обуви виднелись старые сгустки крови — ничего, вода все смоет! Некоторым доставались только голенища — и то дело! Они защищали обмотки от воды и грязи. Я недоумевал: что ж это за башмачное ведомство, которое нас так выручает? Оказалось, по ночам двое солдат выползали из окопов, ползком добирались до леса и там стаскивали сапоги с убитых немцев. (...)
Сапоги выручали, спасали от воды, скапливавшейся на дне окопов, и все-таки многие кашляли, хлюпали носами, температурили, но не обращали внимания на все эти жизненные фокусы».
А что делает перед боем пехотинец? «Проходя по расположению батальонов, — вспоминал генерал А.В. Горбатов, — я видел, что все лежат, обняв свое оружие, но никто не спит; кое-кто тихонько перешептывался с соседом. Как знакомы мне эти солдатские думы перед наступлением! Одни думают о близких, о родных, другие — о том, будут ли живы завтра, третьи ругают себя за то, что не успели или забыли написать нужное письмо. Вспомнилось, что и сам вот так не мог заснуть перед наступлением, когда был солдатом, хотя смерти или ранения я не ожидал никогда».
На этот счет есть и другое свидетельство пехотинца Б.С. Горбачевского: «О чем думается бойцу в последний час, минуты перед атакой? Внутренне солдат готов стоять накрепко, исполняя долг, но он точно знает, и никто его в этом не переубедит, что после боя, тем более атаки, не все вернутся живыми. И все же его никогда не покидает надежда: глядишь, рассуждают фронтовики, не отвернется судьба, подсобит; ну ладно, пусть ранят... С мыслью о ранении возникают новые тревоги: вынесут ли, успеют ли, пока не истечешь кровью?... Почему такие сомнения? На роту полагается один санинструктор и один санитар, а раненых сотни, бывает, и больше. Есть еще полковая санитарная рота. И все равно санитаров всегда не хватает, особенно тяжелораненые, вынуждены долго ждать помощи и, потеряв много крови, умирают, так и не дождавшись ее или по дороге в медсанбат. Нередко умирают и от болевого шока.
Выносить раненых с поля боя имеют право только санитары или санинструкторы. Другим бойцам сопровождать раненых в тыл запрещено, всякая такая попытка обычно расценивается как прямое уклонение от боя. Однако не всегда выходит так, как требует устав, в боевых условиях приходится строго разбираться между необходимой помощью и дезертирством с поля боя. (...)
Со временем я понял, что каким бы ни был бой по сету, первым или десятым, всякий раз пережить его очень тяжело — физически и психологически. Достигается это с превеликим трудом, беспредельным напряжением сил и нервов. Самый волевой солдат старается не думать о смерти. Совершенных храбрецов я не видел».
Далее Б.С. Горбачевский описывает свою первую атаку: «Воздух взрывают первые залпы артиллерии! Значит — 6.00! Артподготовка! Высоко над нами со свистом и шумом проносятся огненные стрелы реактивных залпов “катюш”. Рев и грохот нарастают — это принялись за дело наши бомбардировщики и штурмовики, обрабатывают траншеи противника. Великолепно! Все точно так, как должно быть! Все по плану! Над деревнями, которые мы вот-вот пойдем брать, вздымаются огромные столбы черного дыма и багрового пламени — какая приятная картина! Из леса выдвигаются наши танки с солдатами на броне, бегло оцениваю — не меньше тридцати! Двумя колоннами обходят линию окопов и стремительно движутся вперед. (...)
В голову пробивается голос командира:
— За мной! Вперед! В атаку!
Ох! Как трудно оторваться от земли. Кажется, ты распластан, врос в землю, не сдвинуться — ни рук, ни ног, их просто нет... У меня не хватает обеих рук?... “Окоп — твоя последняя надежная крепость”. Последние секунды... Забудь обо всем, солдат: приказ прозвучал (...)... стиснув зубы, уже ни о чем не думая, враз отключив сознание, приподнимаюсь в своей норе, неумолимая сила исполнения долга вмиг выталкивает меня из окопа, швыряет вперед, и я уже бегу! Вместе со всеми, наклонив голову, прикрытую каской, как нас учили — низко пригибаясь, выставив вперед винтовку с привинченным штыком; я очень спешу, стараясь не отстать от бегущих рядом, и, как все, ошалело ору, хотя чувствую холодную испарину на лбу под каской, но напрягаю легкие и кричу: “Ура-а!..” — и этот объединяющий крик придает какие-то новые, неведомые силы, приглушает, подавляет страх».
А вот и кульминация боя:
«Грохот боя заглушают отчаянные крики раненых; санитары, рискуя собой, мечутся между стеной шквального огня и жуткими этими криками, — пытаясь спасти, стаскивают искалеченных, окровавленных в ближайшие воронки. В гуле и свисте снарядов мы перестаем узнавать друг друга. Побледневшие лица, сжатые губы. У многих лица дрожат от страха. Кого-то рвет. Кто-то плачет на ходу, и слезы, перемешанные с потом и грязью, текут по лицу, ослепляя глаза. Кто-то от шока в мокрых штанах, с кем-то — того хуже. Вокруг дикий мат. Кто-то пытается перекраситься на бегу, с мольбой взглядывая на небо. Кто-то зовет какую-то Маруську. (...)
Со всех сторон раздавались отчаянные крики, от которых можно сойти с ума. Я приподнялся и побежал догонять своих. Над полем стоял непрерывный вопль:
— Мандавошки!
— Где моя нога!
— Санитар! Санитар!
— Летчики, спасите нас!
— Что вы с нами сделали?! Гоните, как скотину, на пулеметы!
Опять этот хриплый голос.
— Марусенька, где ты?
Атаки следовали одна за другой. Сражение разгоралось, росли горы трупов. Мы приближались к вражеским траншеям.
Это самая трудная минута боя. Ночью минеры проделали проходы в минных полях, сейчас по ним устремлялись остатки наступающих, я видел, как первые уже достигли траншей, ворвались в них, шла сумасшедшая рукопашная штыковая схватка. Но я успеваю добежать. Последнее, услышанное мной, — чей-то безумный крик. С этим криком я ощутил, болезненно и остро, как что-то холодное, скользкое, тупое ударило меня в затылок, оглушило, вмиг пригнуло к груди голову; от сильного толчка меня резко качнуло, бросило вперед, и я рухнул лицом на землю».
О другом эпизоде войны еще более натурально написал А.И. Шумилин: «Немцы не торопились. Они все делали по науке. Приводили к бою зенитные батареи. Они хотели сразу и наверняка ударить по лежащей в снегу нашей пехоте. Тем более что мы лежали, не шевелились. Сигнала на атаку не было. Приказа на отход не последовало. Немцы, видно, удивлялись нашим упорству и бестолковости. Лежат, как идиоты, и ждут, пока их расстреляют в упор. Наконец у них лопнуло терпение. Зенитка — это не полевое орудие, которое после каждого выстрела нужно снова заряжать. Зенитка автоматически выбрасывает целую кассету снарядов. Она может стрелять одиночными, парными и короткими очередями.
Из ствола от одного нажатия педали вылетают сразу один раскаленный трассирующий, другой — фугасный снаряды. По каждому живому солдату, попавшему в оптический прицел, немцы стали пускать сразу по два, для верности. Один трассирующий, раскаленный, а другой — невидимый, фугасный. Они стали бить сначала по бегущим. Бегущий делал два-три шага, и его зарядом разрывало на куски. Сначала побежали телефонисты под видом починки обрыва на проводе. Потом не выдержали паникеры и слабые духом стрелки. Над снегом от них полетели кровавые клочья и обрывки шинелей, куски