Окраина — страница 20 из 63

Если б в ту пору кто-нибудь удумал, к примеру, что надо снести школу, строения госхоза, здание станции, он вполне мог бы рассчитывать на помощь добровольных энтузиастов. Дух беспокойства, овладевший всеми, косвенно влиял и на темпы строительства сокольского клуба. Немыслимое становилось явью. Местные помещики присылали в помощь строителям упряжки с возчиками, а вечерами собирались вокруг пристройки, растущей как на дрожжах, рассиживая на перевернутых ведрах, корытах из-под раствора и на кучках кирпичей.

Из Марианских Лазней, Карловых Вар, с таинственных швейцарских курортов и югославских Бледов слетелись все эти «патриархальные хозяева и хозяюшки», чтоб внести свою долю во всеобщее беспокойство, поиграть в «исконных крестьян», знакомых им по «Лешетинскому кузнецу», по любительским спектаклям и патриотическим опереткам, понять, чем живут люди, и сориентироваться в новых условиях, проверить, действительно ли будет осуществлено все то, чем пугают их Би-би-си и «Голос Америки».

Но повсюду они встречают холод, от которого не так далеко до ненависти и насмешки. А ведь они не делают ничего дурного, никого не обижают, напротив, даже отвечают на приветствия и сами первые здороваются с теми, кто, по их мнению, занимает видное положение в силу своей политической принадлежности.

Новак, этот популярный в Уезде распространитель партийной печати, рассыпал однажды всю мелочь — так у него задрожали руки, когда один из первых «возвращенцев» купил у него номер «Руде право». Теперь уже достаточно самой малости, и люди осознают, что от вшей действительно чешется голова, что крысиные норы по соседству с вашим жилищем — вещь неприятная, что сточные канавы кишат мухами и червями, а вонь от них бьет прямо в окна. Впрочем, строительство сокольского клуба раздражает людей не потому, что это ненужное дело, но в трактирах, в лавках, в коровниках только о том и толкуют, что эти добровольцы из богачей работают в перчатках. Загадочные высказывания доктора Фрёлиха, который, к примеру, остановившись посреди Жидова двора, вдруг произносит: «Это не деревня, а окраина Праги» — и тут же поправляется: «Нет, не окраина. Это выгребная яма Праги», воспринимают теперь уже не как блажь нередко хмельного стареющего чудака, но как точное обозначение реальности. Доктора вдруг стали приглашать на заседания Национального комитета. И уже перестают болтать о его возне с пражскими и кладненскими проститутками. Зато, когда у горчайшего в Уезде пьяницы умер третий ребенок в возрасте четырех лет (гробик с телом прислали из кладненской больницы в оберточной бумаге, обвязанный бечевкой — словно посылку ко дню рождения или к рождеству), все вдруг вспомнили, что доктор всегда восхищался вагоном, в котором живет семья этого пьяницы возле болота, образовавшегося от сточных вод пивного завода. Вспомнили, как доктор простукивал стенки этого вагона, гниющего снизу, и говорил с восхищением: «Вот это домок! Уж он-то повидал мир! Где только не побывал! Н-да, — обращался он к семерым живым еще обитателям вагона. — Туда, где он побывал, вам в жизни не попасть. Нет, туда он вас уже не отвезет. Вас он довезет разве что до могилы. А ваших пострелят — до исправительной колонии, а то и до тюрьмы!» И когда «хозяйка дома» в ужасе и растерянности от такого мрачного прогноза заплакала, доктор Фрёлих утешил ее своим равнодушным и своеобразным способом: «В тюрьме живется не худо. Я и сам там вырос. Нет, нет, бывает хуже. И кормят тебя, и крыша над головой, да и наказывают, коли есть за что»[32].

И теперь все вдруг в каком-то испуге осознают, что ничего смешного в докторовых словах нет, так же как нет ничего смешного в том, что, хотя на окошках вагона красуются беленькие занавески, пол этого примитивного жилья совсем прогнил, что обитатели его размножаются как кролики, а мрут как мухи и что утешения патера Бартоломея, который хоронит их, не очень-то отличаются от утешений доктора Фрёлиха: «Матушка, матушка, на что я вам опять понадобился? Ведь ребеночек-то ваш уже на небе, он это заслужил за все, в чем ему отказала жизнь. Чем мы-то тут поможем, ну скажите сами — чем?»

И куда реже раздается теперь смех при виде популярного разносчика газет Новака, у которого так вывернуты колени и щиколотки, что ступает он на внешнюю сторону ступней.

А старейшая в Уезде и всей округе жительница крайне удивлена, что в лавке никто больше не спрашивает, сколько ей лет. Старая ее голова не в силах постичь, почему все, словно сговорившись, нарушают правило, которое, повторяясь десятилетиями, превратилось уже в ритуал. С некоторым преувеличением можно сказать, что обе стороны — и шутники, и старейшая жительница — сделали из этого чуть ли не промысел. Бабка хочет хоть чем-то быть полезной. Ее мизерную пенсию, присылаемую по почте, до последнего гроша забирают дочь с зятем. И они злы на бабку. У других тоже есть старухи, и какую пенсию получают! А на то, что наша всех старше, ничего не купишь. Уж чего хуже, а ни с кого ничего не возьмешь…

У скольких людей работала старая! И никто из них не дал ей справки для оформления пенсии… Теперь она носит пиво каменщикам, подметает оба двора госхоза; детей ей доверить опасаются — и впрямь ведь уже толку от нее никакого! И старуха собирает колоски, случайно оставшиеся в земле картофелины, продает шиповник и на вырученные гроши покупает у пана Гинека рюмочку липкой подкрашенной водки. Иногда ее — просто так, от скуки, от нечего делать — до того напаивают в одном из шести трактиров, что она не держится на ногах — свалится где-нибудь да там и заснет. Тогда зять с дочерью избивают старуху, а внуки плачут: жалко им бабушку. Она ведь не все свои денежки тратит на липкую водку. Иногда в придорожном киоске пани Штетиновой старуха покупает кулечки запыленных леденцов.

Пани Штетинова тоже старуха, только в отличие от старейшей жительницы у нее всего одна нога, а вид такой, будто она и в молодости была уже старой, как теперь.

Словом, прежде всегда подворачивался случай одной стороне спросить: «Бабуля, сколько же вам лет?» — а другой стороне ответить: «Хотите верьте, хотите нет, а я уж и не помню!» Вслед за чем раздавался громкий хохот, и каждый очевидец потом дней десять кряду рассказывал десятку слушателей: «Спросите ее, сколько ей лет, — она и не знает!» Конечно, глупость, но все равно никто не ожидал, что игра вдруг кончится, так сказать, в полном разгаре. Самой бабке это досаднее, чем кто-либо мог подумать. Она объясняет это утратой интереса к своей особе и потому испугана и опечалена. Она уже до того доходит, что сама набивается на шутку: «А я вот утром все вспоминала, сколько же мне лет. И верите — не могла вспомнить!» Но каменщики, возчики, женщины в лавке, пьяницы в трактире в ответ смущенно молчат; разве что кто-нибудь бросит: «Да оно и неважно, были бы здоровы…» Или: «А вы об этом не думайте, радуйтесь, что вам еще ноги служат». Но бабка цепко, как клещ, держится привычной темы: «По-моему, мне уже далеко за восемьдесят». Тут все предпочитают промолчать, всем делается как-то не по себе; если такой разговор происходит в трактире, то кто-нибудь, у кого нервы послабее, ставит бабке стопочку. Опьянев, старуха по крайней мере молчит или бормочет что-то невразумительное, но никого не задевает больше своим упорным стремлением доказывать это свое ничтожное превосходство.

Бабка похожа на собачонку, которой дали сахарку, чтоб она «служила», а потом угостили пинком; она снова и снова встает на задние лапки — и десять раз ее пнут, а она десять раз повторит свой трюк. Вымаливает хотя бы пинок…

Труднее всего подавлять инстинкты пола, и в этом смысле сравнительно легче других живется только Андульке, горбатенькой калечке с ручками и ножками точно палочки. В описываемое время этой Андульке вопреки предсказанию доктора Фрёлиха, что ребенок проживет от силы несколько месяцев, исполняется уже тридцать лет. «Готовьте гробик, мамаша, говорю вам, готовьте гробик», — твердил тогда гостоуньский доктор, склоняясь над железной кроватью, где лежала новорожденная. И вот бывшая новорожденная уже женщина. Да какая! Никому не сосчитать, скольких мужчин имела эта невзрачная карлица. Самая жестокая шутка, какую может изобрести жизнь, — это когда до крови, насмерть передерутся самые слабые, самые последние, которым ничего не изменить этой дракой, ничего не приобрести, никого не одолеть. По этой логике разъяренные супруги местных лодырей и пьяниц, давно утративших какие бы то ни было нравственные преграды, а с ними и рассудок, несчетное количество раз избивали Андульку до потери сознания. Как-то ее мать даже упросила гостоуньского доктора прийти посмотреть: Андулька-де не подает признаков жизни. Доктор прислонил свой велосипед к калитке и, волоча ноги, побрел в жалкое жилище в Казарме. Безразличие и фатализм покидали его, только когда надо было спасать кормильца семьи — шахтера, прокатчика. В данном же случае он не спешил. Знал ведь, в чем дело. «Говорил я вам, еще когда она родилась, — рассуждал он, склоняясь над бесчувственным птичьим тельцем, — лучше бы ей умереть. Вы тогда на меня так посмотрели, словно я шелудивый пес, а теперь сами видите. Когда-нибудь одна из этих ревнивых идиоток ее убьет. Это мне так же ясно, как дважды два четыре. И вам будет больно, а если б она умерла тогда, все у вас было бы уже позади».

Казалось бы, и сейчас в жизни Андульки все идет по-старому. Но она знает свое. Гулянки в трактире возле пивного завода запретили. Гулянки под звуки гармоники, цитры и скрипки, которые никто не объявлял заранее, а следовательно, не запрещал и на которые не рассылали пригласительных билетов, служили, в общем, только предлогом для того, чтобы в это низенькое помещение со скамьями вдоль стен забрели случайные прохожие: те, которым еще не хотелось домой, или те, кто уже накачался в других заведениях, а главное, те, кому никуда кроме ходу не было. Здесь все они пели или слушали пение, а это было достаточно благородным поводом заговорить с Андулькой.

Андулька чует перемену атмосферы и, укрепляя свое положение, ставит на последнюю карту, потому что в противном случае… В противном случае она просто калека, рожденная для страданий, сочувственных улыбок, а то и для пинков — или еще для проповедей патера Бартоломея на тему о семи благодатях. Андулька выискивает старых знакомых во всех трактирах, хлевах или в тех немногих местах, которые здешняя скудная природа предлагает для подобных невеселых увеселений. Инстинкт примитива гонит Андульку к подросткам, сверстникам Франтишка; она заговаривает с ними своим глухим хриплым голосом, маскируя свой обостренный интерес болтовней о традиционных войнах между Леском и Малым стадионом, но при малейшем намеке на любопытство мальчишек к противоположному полу, при самой наивной шутке, анекдоте она грубо хохочет, невольно выдавая свое над ними превосходство, которое отпугивает юных героев.