Последний вечер в старом жилище торжествен и трогателен. Франтишек, в последний раз жертвующий субботним вечером и воскресеньем, приехал в Уезд еще засветло. В последний раз проходит он через Жидов двор. Если в пору его детства здесь все было запущено, то в пору его возмужалости уже готово развалиться. Мечтатели еще убаюкивают себя мыслью, что новый Уезд вырастет на развалинах старого. Поэтому никто ничего не чинит, все чего-то ждут. Франтишек подпадает под власть оптического обмана, как те его односельчане, которые в конце концов бросили якорь в других деревнях и городах, в чужих краях. С удивлением рассматривает он шесть дощатых нужников, шесть свиных закутов, навозную кучу, разрушающиеся крольчатники. Все это такое маленькое, ничтожное — с тем же чувством встречаешь через много лет грозу класса, преподавателя математики или латыни. Жалкий старикашка попивает вермут из автомата, шелестит газетой в старом кафе, болтает о ежегодных слетах выпускников — только эти слеты и подтверждают еще, что он жил, живет. Сильный порыв ветра, громкий окрик — и нет ни Жидова двора, ни старикашки. А как боялись его черной записной книжки со списком учеников в алфавитном порядке, как боялись домашних сочинений на тему «Наш дом» и в скобках — «описание».
Франтишек входит в кухню. В ней полно народу: французские тетка с дядей, кузен Роже — прощенный обоими семействами за то, что согласился со временем оштукатурить дом, — родители, Псотка… Собственно, это и все. Разместились как попало, потому что вещи уже сложены для завтрашнего переселения. Тетя, дядя, Роже и мать сидят на стульях вокруг стола, отец — на внушительном ящике с посудой. Ящик настолько высок, что ноги отца немного не достают до щербатых половиц. Мешки, служившие половиками, скатаны в углу. Сидя на ящике, отец выглядит моложе. Наверно, потому, что это как-то непривычно. Обычно-то ведь на ящиках не сидят. Железная кровать сложена так хитроумно, что необъяснимым образом все четыре колесика стоят на полу. Теперь стало ясным их назначение. Вот это кровать! Образует простейшее тело — куб, да еще на колесиках! Такие вещи легко перевозить.
«Простейшее тело» внутри, разумеется, полое, и туда можно напихать перины с подушками да еще и скатанные мешки; а пока, поскольку все другие места заняты, в полость сложенной кровати садится Псотка. Только стихли чмокающие теткины поцелуи, только Франтишек незаметно вытер щеку о собственное плечо, как Псотка обратила к нему вещие слова:
— Вот бы тебе сегодня писать сочинение про то, как выглядит твой дом. Все господа учителя в Праге за голову бы схватились!
Франтишек бездумно отвечает:
— Поздно!
Тут все притихли, пересчитывая глазами собравшихся. И до Франтишка вдруг доходит, почему переполненная кухня кажется ему такой просторной. А мать, посчитав по пальцам, повторяет тихо:
— Поздно… — и, качнув головой в сторону Франтишка, продолжает: — Один на севере, вторая в Кладно, третий в Брно, четвертый в армии…
Вот так же рассказывала она своим маленьким детям про сороку-воровку, которая кашку варила, на порог становила, детишек кормила: «Этому дала, этому дала, этому дала, а этому не дала…» И, машинально подергивая свой мизинец, мать переводит взгляд с одного на другого. Французская тетка расхохоталась от души:
— Ох, невестушка, это у вас только на пальцах так получается!
Поняла наконец и Псотка. Неудивительно, что до нее доходит дольше: она ведь не член семьи, вернее, она член семьи в более широком смысле, член семьи, которую объединяют лишь воспоминания о прошлом. И потому выразилась она поэтично:
— Клетка золотая, а пташки-то разлетелись…
Констатация этой банальнейшей и глупейшей истины побуждает всех покачать головами. Не теряет оптимизма одна французская тетка:
— Дом под самой Прагой — всегда ценность. В Праге власти, в Кладно шахты — как знать, что будет через пять-десять лет, кому сподручно будет жить здесь…
С этим все, конечно, согласны. Действительно, нет причин оспаривать тетку. Только хорошее-то настроение — тю-тю. Первой это замечает Псотка. И уходит, сославшись на своего калеку, который наконец-то вроде приближается к своему смертному часу. В последние дни тяжко ему, мочи нет… Жалко! Не дожил бедняга до квартиры с прихожей, ванной и садиком. Госхозу нужны молодые, здоровые…
Псотка ушла; зевота одолевает всех, и они один за другим укладываются спать. Спят сегодня без простынь, без пододеяльников; подушки без наволочек шуршат под головой, грубые одеяла шерстят, царапают кожу на ногах, на шее. Поэтому сон у всех неспокойный и встают они очень рано и одновременно, будто заранее сговорились.
Засуетились без толку, а все оттого, что каждый хочет быть полезным сейчас, сию минуту, каждый хочет показать, на что он способен, и чтоб его подвиг вспоминали еще много лет спустя. Так бывает, когда строят баррикады. Самый заядлый реакционер, старый бюрократ, доносчик и обыватель вдруг загораются непреодолимым желанием подкатить к растущей баррикаде уличную урну, прикатить камень, вырванный из мостовой… В этих действиях заключены отчасти мысли об алиби и искуплении, но отчасти неосознанное стремление, присущее всем живущим, — стремление пребывать, не быть забытым.
Все это, разумеется, не касается семьи Франтишка. Кому нужны здесь алиби или искупление! Едва протерев глаза, Роже с Франтишком хватают невероятно тяжелый ящик с посудой и выносят его чуть ли не на середину двора. Почему? Да потому только, что ящик тяжел и, одолев его вес, оба демонстрируют, что они здесь самые сильные.
— Психи ненормальные! — кричит из окна тетка, грозя кулаком. — В чем завтрак-то готовить?!
Обернувшись к матери Франтишка, которая стоит над растопленной плитой, не зная, за что приняться, тетка еще добавляет:
— Благодарите бога, что мой сыночек ленив как свинья! Уж этот построил бы вам дом, ха-ха! Разве что избушку на курьих ножках, как в сказочке из воскресной радиопередачи!
Роже и Франтишек решительно подхватывают ящик в намерении тащить его обратно, но тетка уже выскочила во двор:
— Не волочь же эту дуру снова в дом!
Она вынимает из ящика все, что нужно; парни, пристыженные, возвращаются в кухню. За завтраком разрабатывается подробный план погрузки — этот план, в сущности, дядино творение, ибо он один сохраняет ясность мысли, он один не поддается эмоциям и нетерпению.
Все несколько остывают, узнав, что прежде всего нужно ждать грузовика: шофер подаст его к самой двери, так что незачем будет со всякой ерундой бегать чуть ли не через весь двор. Тут дядя на несколько секунд вперяет укоризненный взгляд в сына и племянника. А те сидят, как мокрые курицы, на перевернутом ящике из-под угля. Сначала надо грузить мебель и вообще самое тяжелое: ящики и тому подобное. Дядя делает паузу и на сей раз, подняв брови, пронзает взглядом отца Франтишка, от которого ждет очередной несообразности.
— Обратным рейсом заедем в пивоварню и погрузим буфет, швейную машинку, кровати, сетки, матрасы. О ключах от пивоварни ты, конечно, не позаботился. — И дядя с удовлетворением кивает. С тем большим удовлетворением, что в ворота всунула свой длинный, содрогающийся от работы мотора нос огромная «ТАТРА-111». Старенький «ЛАНЦ-БУЛЬДОГ» давно разобрала на составные части ребятня из Леска и Новых домов.
— Так что, Отто, дуй за ключами!
Дядя величественно указывает рукой в окно, которое уже заслонил громадный грузовик. В сравнении с дровяными сараями, свиными закутами и дверьми в квартирах без сеней грузовик выглядит такой громадиной, что, кажется, в состоянии увезти весь Жидов двор за одну ездку.
— Мы уж тут как-нибудь без тебя обойдемся!
С тем же достоинством, с каким он вынимал свой острый марсельский нож, чтобы перерезать горло свинье, отстегивает теперь дядя звякающие пряжки и откидывает ремни своего потертого портфеля, из которого вытаскивает лямки для переноски мебели, примолвив только:
— Лямки. Вижу, что поступил правильно, прихватив их. Без них ни хрена бы нам не вынести.
Пристыженный Отто побрел в контору госхоза к управляющему Странскому за ключами, но, чтоб сгладить унизительность такого поручения, он крикнул семье, окружившей гигантскую машину:
— Мне все равно надо к Странскому, за машину заплатить…
Дядя начал запрягать в лямки сына и племянника. Мать Франтишка вздохнула:
— Скажите, золовушка, что есть такого унизительного в переездах? Я так себя чувствую, будто раздеваюсь на улице…
Но французская тетка уже вся горит в чемоданной лихорадке и отвечает отрывисто:
— Это у вас после Судет. Я тоже ревела, как во Францию уезжала.
Дядя в азарте носится по квартире, которая постепенно пустеет. Роже с Франтишком, наподобие ослов запряженные в лямки, перетаскивают шкафы, сундук, ящики… Тетка придерживает вещи, чтоб не перевернулись, временами испуганно вскрикивая; зато, когда все кончается хорошо, когда шкаф или сундук прочно устанавливается на дне кузова, она весело хлопает своей красной полной рукой парней по спине — да так, что чуть с ног не сбивает.
Опасения матери оказались излишни. Кроме Псотки, никто не глазеет на погрузку их добра. А Псотка складывает в коробки старые игрушки, заворачивает в газеты пожелтевшие застекленные фотографии и, разглядывая молодые, такие решительные лица под пыльными стеклами, горько плачет.
В Уезде привыкли к переселениям. Тут закончилось строительство еще нескольких коттеджей госхоза, там какой-нибудь бывший поденщик выглядывает в щель между ларями, погруженными на подводу, и вид у него такой, будто никогда раньше не ломал он шапки перед старостой, не стащил в жизни ни одного мешка картошки, ни одной курицы, утки или там гуся…
— Не реви, Псотка, — окликает старую доярку французская тетка. — Ревешь, будто в Америку уезжают. А ведь и там еще не конец света.
— Знаю, — всхлипывает та. — Не такая уж я дура…
В полупустом помещении голоса обеих женщин отдаются до странности гулко. В дверях появились Франтишек и Роже; они шумно дышат, и тетка — прежде чем дядя, размещающий мебель в кузове, замечает, что они стоят без дела, — тетка подошла к ним и положила обоим руки на плечи: