Окрась все в черный — страница 24 из 37

Ноги подкосились. Нина Витальевна тяжело опустилась, почти упала, на тумбочку в крошечной своей прихожей. Ничего, посидит немного, оправится и пойдет. Толкнула дверь — толчок получился слабым: дверь не закрылась до конца, замок не защелкнулся. Ну и это ничего: она только что спаслась от смерти, стоит ли обращать внимание на такие мелочи?

Она просидела в прихожей довольно долго, но лучше не стало, наоборот, появилась одышка. И это тоже было странно, почему вдруг одышка, когда она сидит битый час неподвижно? Попробовала подняться — и чуть не закричала от резкой боли в груди. Неужели?… Нет, не может быть, хоть все признаки налицо, но… этого просто быть не может. Нужно просто добраться до кухни и выпить водки. Рюмка стоит на столе, налитая… а закуска остыла. Зачем она полезла поправлять эту чертову занавеску? Дурацкая гардина, всю дорогу с ней мучилась. Ужасно болит в груди… Нет, конечно, это не инфаркт, потому что тогда, вот так, без срочной помощи, она просто умрет, а разве может человек дважды за один день умереть? Не может, значит, не инфаркт. Нужно успокоиться, пойти… Голова клонится вниз. Какие у нее огромные ступни! А толку чуть. Не удерживают тела эти огромные, такие устойчивые на вид ступни… А ведь она босая! Смешно! Шла со двора босая, по лестнице поднималась босая и не почувствовала. Малюсенькая квартирка — до кухни всего-то метра два, а вот, поди ж ты, не дойти. И голова клонится, не удержать. Да… босая. Потому что всегда ходила по квартире босиком, не признавала тапок… Впрочем, если и признавала бы, все равно на подоконник полезла бы босиком… Невыносимая боль… Боялась удара о землю, а свалилась на кучу с песком — ни царапинки, а сердце-то и не выдержало. Ужасная боль. Получается, может, выходит, бывает, опыт, ее личный опыт, показал, что может человек за один день умереть дважды. Раньше бы никогда не поверила. Хорошо, что дверь не закрылась до конца, замок не защелкнулся: кто-нибудь из соседей зайдет, обнаружит… Ирочку вызовут, Ирочка ужасно будет переживать… И Саша… Она его прощает, конечно прощает: сердцу ведь не прикажешь. Хорошо, что у них… хорошо, что счастливы… Проще будет пережить… Жаль, что водка осталась на кухне: подумают, спьяну, а ведь это неправда, она и выпить-то не успела.

Невозможно вынести эту боль. Скорей бы все кончилось.

Глава 9. Ночной разговор

(Филипп Сосновский)

Утром в кабинете следователя я узнал, что пистолет Гамазинского был заряжен холостым патроном. Никакого самоубийства Генка не совершал, а был застрелен с дальнего расстояния из снайперской винтовки. Следователь оказался ко мне весьма расположен, сделал вид, что знаком с моим творчеством, «вредных» вопросов не задавал и даже зачем-то поделился предварительной версией следствия: Геннадий Гамазинский устранен конкурентами — выяснилось (и когда только успели?), что он давно и активно занимался перепродажей антиквариата за границу.

Антиквариат, значит. Что ж, неплохо, совсем неплохо. Сейчас они осознают свою ошибку и меня выпустят. К антиквариату я никогда не имел никакого отношения.

— Вот как? — Я опечаленно покачал головой — с моей стороны это было сплошное притворство: рад я был, что так все повернулось, несказанно рад. Всю ночь думал о Генкином неожиданном самоубийстве и своей причастности к его смерти. Почему он решил именно так застрелиться, почему именно на моих глазах? Я никогда не писал его портрет — мне бы и в голову не пришло изображать Гамазинского. Следовательно, я не виноват, просто подвернулся под руку, а без зрителей Генка даже умереть не мог? Да, все так, но это только с одной стороны, а с другой… Он тоже как-то связан с картиной, с моими «Шестью мертвецами». По телефону он мне сказал, что знает всю подоплеку написания картины, а потом взял и застрелился. А я… А я, вместо того чтобы испугаться, вместо того чтобы скорбеть, оплакивать смерть, пусть не друга, но все же хорошо знакомого мне человека, принялся запоминать его позу, его выражение лица. Да я зарисовать его хотел, и зарисовал бы, если бы совсем совесть утратил и воспользовался карандашом мертвого… А тут вдруг выходит, что я ни при чем и никакого самоубийства не было.

— Вот такие дела, — вздохнул следователь.

Я ждал, что он сейчас извинится за ошибку милиции, протянет мне пропуск и отпустит, но он сказал совсем другое:

— Мы вас переведем в отдельную камеру, — причем таким тоном, словно я некий почетный гость во второразрядной гостинице, по ошибке попавший в общий номер.

— То есть как это в отдельную камеру? — возмутился я. — Почему?

— Вы хотите сидеть в общей?

— Я вообще сидеть не хочу. И не понимаю, почему вы меня еще задерживаете, когда ошибка налицо. Я непричастен к убийству Гамазинского.

— Ну, причастны не причастны — это еще доказать нужно. Кажется, вы были в плохих отношениях с убитым?

— Не то что в плохих… Да, мы поссорились, это было давно, год назад, но… Во-первых, это была обычная ссора…

— Обычная? То есть вы часто ссорились?

— Нет, я не в том смысле. Просто за такое не убивают. И потом, вы же сами сказали: антиквариат, конкуренты. Я с антиквариатом никогда не имел дела.

— Мы это проверяем.

— И долго будете проверять? Поймите, я ни при чем. Я не стрелял в Гамазинского.

— То, что лично вы не стреляли, это очевидно, но…

— Вы полагаете, что я нанял киллера и явился к Гамазинскому в гости, ровно в тот самый момент, когда… Да если бы я нанял стрелка, наоборот, постарался бы обеспечить себе алиби: пошел бы на какую-нибудь выставку или еще куда, где побольше народу.

— Зачем вы перемещали тело? — неожиданно спросил следователь — я не готов был к такому вопросу.

— Это трудно объяснить… Видите ли, я думал…

— Хотели убедиться, что он мертв?

— Н-нет… Я…

— Надеялись, что он жив, и хотели оказать помощь? — подсказал он мне наиболее благоприятный для меня ответ. Зачем подсказал? Чего он вообще добивается? Зачем то и дело меняет тактику?

— Наверное. Я плохо тогда понимал, что делаю, — соврал я. И тут же подумал: а соврал ли? Может, действительно плохо понимал? Ну в самом деле, мог ли я в здравом уме усаживать мертвого Генку, придавать ему нужную позу, запоминать? — Понимаете, я был потрясен. Сначала думал, что он хочет меня убить, а потом это неожиданное самоубийство.

— На пистолете остались ваши отпечатки. И на стекле его часов тоже. И множество микрочастиц на одежде. Все это немного странно. Говорите, бы ли потрясены, не понимали, что делаете? Да, вполне вероятно. Но есть и другой вариант: вы не ожидали, что соседи позвонят в милицию… — Он замолчал и выжидательно посмотрел на меня. — Родственники погибшего на даче, ничто не должно было помешать сокрыть следы — спрятать труп.

— Ну это же идиотизм! — возмущенно закричал я — он моему возмущению почему-то обрадовался: улыбнулся и одобрительно покивал:

— Да-да, продолжайте.

— Зачем мне скрывать труп, если я, по-вашему, нанял киллера? Или зачем нанимать киллера, если я собирался спрятать куда-то труп? Не сходится!

— Правильно! — совсем развеселился следователь. — Логика нормального человека. Которой, однако, следуют вообще-то немногие. Вы художник, то есть личность нервная, впечатлительная, подчиняющаяся скорее порыву, чем разуму. Расчетливый человек именно так бы и поступил, как вы сказали: нанял киллера, обеспечил себе алиби на момент выстрела. А художник… Знаете, что я думаю? Если бы вы были убийцей, поступили бы именно так, как вы и поступили, то есть явились бы к жертве в гости именно в тот самый момент. Я видел одну вашу картину. Забыл, как она называлась. Так вот, вы бы ни за что не упустили такой интересный случай. И может, даже захотели бы нарисовать…

— Я его не рисовал! Я…

— Постеснялись одолжиться принадлежностями у своего мертвого коллеги?

Я не убивал его!

— А я вас и не обвиняю.

— Тогда почему вы меня задерживаете здесь?

— Осталось еще слишком много вопросов.

* * *

Меня привели в крошечную одиночную камеру, по размеру не отличающуюся от ванной в малогабаритной квартире. Плечи мои невольно ссутулились, потому что мне показалось: если развернусь во всю ширь, задену своим вдруг ставшим огромным телом противоположные стены. Ужасная, угнетающая теснота. Сколько мне здесь предстоит прожить? Зачем меня сюда поместили? Почему в одиночку? Как особо опасного преступника или, наоборот, чтобы обезопасить от тех, особо опасных в общей камере? Почему меня, после того как выяснилась причина убийства Гамазинского, не отпустили домой? Ведь ясно же, что я непричастен. «Осталось еще много вопросов» — так сказал этот страж порядка. Тут я с ним согласен: вопросов хоть отбавляй. Вот только вряд ли на них можно ответить, поместив меня сюда. Вопросы… Я бы и сам хотел получить ответ. Но даже не знаю, кому их можно задать.

Я лег и, закрыв глаза, попытался систематизировать все, что со мной произошло в последние дни: плач ребенка за стеной, приглашение, смерть, гости с цветами в руках — мертвецы с картины, женщина в парке, снова смерть, теперь уже моя собственная, Генка… Да, Генка. Надо сосредоточиться на Генке. Что он хотел мне сообщить, о чем разузнал? Историю написания моих «Мертвецов». Убили его за это, антиквариат — просто удобная версия для следствия. На какой-то момент и я поверил в нее, потому что… очень уж захотел поверить. Антиквариат — полное мне оправдание, но ясно же, он тут совершенно ни при чем. Впрочем, может, и следователь так считает, не желая принимать удобную версию. Потому и не отпустили меня, потому и вопросы…

Но что мог узнать Генка Гамазинский, что? Из-за чего, из-за какой такой информации могли его убить? Неужели это — правда? Неужели мои шесть мертвецов тогда, год назад, умерли по-настоящему? То есть пять умерли, я-то остался жив, такси в конце концов благополучно доставило меня к дому. Меня ли? Меня, меня, да и вообще сейчас речь не об этом! Речь о них, о тех, кто год назад, в той слепой темноте, действительно умер. Кто они? Я им выдумал жизнь, я сочинил им судьбу, я привел их в эту комнату ужаса. Я их убил? Тем, что представил, увидел — все равно как назвать! — их гибель? Так не бывает! Но если Генку убили за то, что он узнал, значит, бывает, значит, было?