«— Лазарь Моисеевич, я пришел посоветоваться. Кое-кто в комитете хочет просить жилья в Крыму…
Каганович не слышит собеседника, его голос делается громче, раскатистее, он заполняет все пространство кабинета:
— Каждый сезон хорошо бы ставить такой спектакль, как „Фрейлахс“! Его могут смотреть и не евреи; танцы, песни, всем весело, все понятно.
— Да… Мы ищем, это не так просто, Лазарь Моисеевич… Как говорится, свадьба бывает раз в жизни. Говорят о Джанкое, но это чужая земля…
— Как студия при театре? — гремит голос Кагановича. — Студийцы участвуют в „Фрейлахсе“, и очень к месту… Прибавилось молодости.
— У нас споры, я хочу посоветоваться с вами.
— Без молодых актеров у театра нет будущего, — бодро говорит „оглохший“ Каганович. — Хорошо, что вы добились создания школы-студии, дальновидно.
Каганович поднимается, берет Михоэлса под локоток, ведет через весь кабинет к двери, громко говорит пустяки, любезности, обещает при нужде помочь театру и выпроваживает растерянного посетителя…»[314]
Не прошло и двух недель, как Михоэлс был по приказу Сталина убит вечером на улице в Минске. Официально было объявлено о смерти в автомобильной катастрофе. Многие впоследствии утверждали, что сразу все поняли. Наталия Вовси-Михоэлс рассказывает о семье погибшего: «Мы же ничего не поняли. Нам было не до того. Мы не поняли даже тогда, когда в нашу набитую людьми квартиру пришла вечером того же дня Юля Каганович, моя близкая подруга и родная племянница Лазаря Кагановича. Она увела нас в ванную комнату — единствейное место, где еще можно было уединиться, и тихо сказала:
— Дядя передал вам привет… И еще велел сказать, чтобы вы никогда никого ни о чем не спрашивали»[315].
Вскоре стартовала кампания борьбы с «безродными космполитами». От евреев очищали партийный и государственный аппарат, их не принимали на дипломатическую службу, в органы безопасности, сократился прием евреев в институты, готовящие кадры для военной промышленности и наиболее важных отраслей науки. Евреев перестали принимать в военные училища и академии, в партийные школы.
Сам Лазарь Моисеевич в это время нередко вел себя как антисемит, раздражаясь присутствием в своем аппарате или среди «обслуги» евреев. Удивляла мелочность Кагановича. Так, например, на государственных дачах для членов политбюро часто устраивались просмотры иностранных кинолент. Текст переводился кем-либо из вызванных переводчиков. Однажды на даче Кагановича это была еврейка, прекрасно знавшая итальянский язык, но переводившая его на русский с незначительным еврейским акцентом. Каганович распорядился никогда больше не приглашать к нему эту переводчицу.
Среди еврейской интеллигенции прошли массовые аресты. Хотя Каганович и не был инициатором этих арестов, он не протестовал против них и никого не защищал, хотя под удар попали и его родственники. Вот какую сцену, относящуюся к 1949 году, сообщила нам Клавдия Васильевна Генералова: «В один из сизых дней, не столь уж частых в центральном Казахстане… когда с неба сыпалось нечто вроде абразивного ледяного порошка и порошило дали, пара мохноногих и шустрых казахских лошадок бодро подкатила наши сани к зоне Кингирлага, в районе Балхаша… Только-только вышедший из проходной дежурный распахнул перед нами ворота, как с другой стороны степи к зоне подкатили другие сани…
В этих вторых санях сидели двое: конвоир, как водится, и второй — рослый и грузный, богато-тепло одетый в черное длинное пальто с большим меховым воротником и такого же меха пушистую шапку… Я внимательно посмотрела на этого человека, чем-то напоминавшего русского боярина. Лицо его, крупное, упитанное, сразу напомнило мне знакомое по бесчисленным фотографиям в газетах, журналах, плакатах лицо Л. М. Кагановича, но еще более мясистое. Да и выражало оно нечто прямо противоположное самодовольному и победительному чувству Лазаря Моисеевича. Тоска в глазах, уныние и безнадежность в поникшей фигуре…
Вахтер в это время принял от обоих конвоиров наши формуляры и вызвал поочередно:
— Генералова!
— Петренко!
— Шишкина!
— Каганович!
Мы должны были назвать свои имена и отчества. Каганович ответил невнятно… вахтер с веселым смехом крикнул другому стражу, стоявшему на пороге проходной: „Во! У нас теперь есть Генералова, Каганович…“ В его голосе явно ощущалось удовольствие коллекционера…» Возможно, именно об этом представителе фамилии Кагановичей И. Бергер писал в своей книге: «Один из моих собратьев по лагерю был близким родственником Л. М. Кагановича. В 1949 году его арестовали. Тогда его жена стала добиваться приема у Кагановича. Каганович принял ее только через 9 месяцев. Но прежде чем она начала говорить, Каганович сказал: „Неужели вы думаете, что, если я мог что-то сделать, я бы ждал 9 месяцев? Вы должны понять — есть только одно Солнце, а остальные только мелкие звезды“[316]».
Старший из братьев Кагановичей, Арон Моисеевич, работал после войны в Киеве директором кожевенно-обувного треста. Он был малограмотным, но неглупым, стриг усы «а La Лейзерка», как он называл брата Лазаря. Рассказывает об Ароне Кагановиче его бывшая подчиненная М. А. Корнюшина: «Он был доброжелателен, демократичен, патриархален, очень проницателен, произношение выдавало его национальную принадлежность.
В это суровое и очень голодное время Арон Моисеевич, используя свое служебное положение и связи в верхах, добывал продукты и устраивал в тресте празднования всех революционных праздников и встречу Нового года, причем разрешалось, за умеренную плату, приводить своих жен и мужей. Благодаря Арону Моисеевичу его подчиненным несколько раз в году удавалось поесть досыта… С Ароном Моисеевичем Л. Каганович поддерживал родственные отношения. Арон Моисеевич с восторгом рассказывал своим сотрудникам, к которым питал доверие, подробности придворной жизни своего брата, которого обязательно посещал во время каждой командировки в Москву…
Когда на Украине у власти пребывал Хрущев, по какому-то чрезвычайному вопросу в Киев прибыл Лазарь Моисеевич и уведомил старшего брата о своем намерении посетить родственников.
Собралась вся родня в ожидании Лазаря, который прибыл под усиленной охраной глубокой ночью. По обе стороны лестницы и по периметру лестничной площадки расположились вооруженные люди в форме, а его сопровождали товарищи в штатском. Отчаяние Арона Моисеевича было неописуемо, так как Лазарь к приготовленным с такой любовью кушаньям не прикоснулся и даже не выпил чаю с лимоном, опасаясь, как бы его не отравили…
Не помню, в каком году Арона Моисеевича отправили на пенсию. Тогда по всему Союзу прокатились судебные процессы по делу „Заготживсырье“, и, хоть он к этому делу был непричастен, только высокое родство избавило его от суда.
Похороны Арона Моисеевича были пышными и многолюдными… Все надеялись увидеть на похоронах Лазаря Моисеевича, который ограничился тем, что прислал представительствовать своих дочь (редкой красоты женщину) и зятя (морского офицера в высоком чине)».
…В декабре 1949 года Сталину исполнилось 70 лет. Уже в течение четырех лет он время от времени серьезно болел, но об этом знал лишь узкий круг людей, да еще догадывались по косвенным признакам иностранные наблюдатели.
Очевидцы помнят этот юбилей. Выставки подарков Сталину, поздравления Сталину, сочинения о Сталине в школах, песни о Сталине по радио… Теперь был уже не 29-й год. Каганович не был запевалой, да это и не требовалось. Тем не менее на торжественном заседании он сидел в первом ряду президиума, рядом с Мао Цзэдуном, чьи войска за три месяца до этого вступили в Пекин.
Поэт Алексей Сурков, обращаясь к Сталину, выражал абсолютную уверенность то ли в скором построении коммунистического общества, то ли в физическом бессмертии вождя:
…Настанет, в песнях солнечных воспетый,
Обетованный, долгожданный час,
Когда, исполнив Ленина заветы,
В мир коммунизма вы введете нас…[317]
По аналогии с «первой империей» и «первой республикой» во Франции последние годы жизни Сталина можно назвать первым застоем. Сам Сталин как-то в разговоре назвал это «центростопом». Вождь почти стал соответствовать древнекитайской пословице: «Лучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует». Изредка, впрочем, он подавал признаки жизни, что начинало восприниматься как сюрприз, особенно молодежью. Когда над столицей стал подниматься третий десяток этажей Московского университета, Сталин вспомнил обычаи 20-х годов и посетил стройку, но не поддался искушению поглядеть на Москву с высоты, не решился подняться на верхний этаж — вместо него это сделал сопровождавший его Каганович.
Сталин все реже и реже встречался с Кагановичем, он уже не приглашал его на свои вечерние трапезы.
Сфера деятельности Кагановича, в сравнении с тем временем, когда он замещал Сталина во время его отпусков, сузилась в несколько раз. Он, по-видимому, не принимал участия в руководстве странами народной демократии, не говоря уже о других внешних делах; не чувствовал себя хозяином в «чужих» министерствах и областях, как бывало лет 15 назад; не участвовал в решении проблем столицы. Его роль в идеологической работе также ощутимо изменилась, но не стала нулевой. Так, в 1950 году Кагановичу и Ворошилову было поручено утвердить новый памятник Горькому, устанавливавшийся у Белорусского вокзала в Москве. К тому времени в изображении Горького предписывалось скучное единообразие. Писателя представляли таким, каким он был в последние годы жизни в СССР. Автор нового памятника, выдающийся скульптор В. Мухина, стремясь отойти от стандарта, вылепила Горького молодым, стройным и буйноволосым. Именно это не понравилось двум полуопальным полысевшим лидерам 30-х годов. Походив вокруг памятника, они потребовали срочно переделать Горького на привычный лад. Закипело неохотное, но торопливое исполнение указаний. Стояла сырая, холодная погода. Мухина, спеша довести работу до конца, слишком много времени проводила у памятника и серьезно заболела. Вероятно, эта работа ускорила ее смерть.