Он открыл дверь, сказал, что сам запрет ее снаружи. Женевьев подошла, коснулась его руки.
— Пожалуйста, будь осторожен, — сказала. — В Москве ночью очень опасно... Я буду волноваться.
Не волнуйся, Женевьев. Он вернется. Он всегда возвращался.
Глава третья. Все женщины в одной
Всю ночь Женевьев снились плохие сны. Пересказывать их я не возьмусь, да и что поймет нормальный человек в снах французского ажана? Но, проснувшись наутро, Женевьев почувствовала, что в доме нехорошо. Было тихо и как-то… ужасно, что ли.
Она бесшумно поднялась, оделась, очень осторожно открыла дверь и тихо вышла из комнаты. Особенно неладно, чувствовала она, было в гостиной — там, где спал Саша.
Опасения ее подтвердились. Правда, капитан Серегин в гостиной уже не спал. Или еще не спал. Он сидел за столом с бутылкой водки, глаза его были красны, на щеках за ночь выступила щетина. Пару секунд Женевьев внимательно разглядывала капитана, потом сказала негромко:
— Доброе утро, Саша.
Он мрачно кивнул. Она хотела спросить, вернулся ли Петрович, но не стала — и так было ясно, что нет.
— Ничего, вернется, — сказал Саша хмуро. — Небось, нализался вчера и залег где-нибудь под забором. Да не переживай ты так. Не пропадет он. Наверное…
Видимо, Саша пил всю ночь, в комнате стоял сильный запах перегара — вот до чего доводит людей бег трусцой. Женевьев распахнула окно. Посмотрела на улицу. Весна, птицы поют... Как это будет по-русски: пришла весна, отворяй ворота?
Не весна, усмехнулся Саша невесело. Беда пришла.
Она не могла этого понять. Пришла беда — отворяй ворота? Но зачем? Зачем отворять ворота для беды? Все-таки русские — очень мрачные. Они совершенно не умеют радоваться жизни. Даже Моисей Семенович, хоть и давно стал французом и веселым человеком, сохранил в себе эту мрачность где-то на самом дне души.
Но Саша заспорил с ней. Нет, сказал, мы умеем радоваться, очень даже умеем, говорил он, внимательно глядя на бутылку. Иной раз так нарадуешься... Правда, тошнит потом страшно и печенка болит. Но ничего, радость важнее.
Он встал из-за стола, чуть покачиваясь, подошел к окну. И правда, весна. И птицы поют. Все как положено. В России весна — время любви. А во Франции как?
Во Франции весной время любви только у кошек, отвечала Женевьев. А у людей — круглый год. Это и называется свобода. А если ты, как кошка, любишь по расписанию, тут никакой свободы нет. Кстати, почему ушла твоя жена?
Саша посмотрел на нее мрачно: интереснее темы найти не могла? Но слово уже было сказано, и перед внутренним взором Саши снова встал тот теплый весенний день. Теплый, солнечный, страшный весенний день...
Они сидели в кафе на веранде. Ветер погуливал над головой, волновал зеленые листья на деревьях, трогал прохожих за щеки. Два киргиза-официанта вынесли и повесили на стену черную плазменную панель, там надрывался лохматый перец в лосинах, пел что-то чудовищное, непереносимое. Перец казался смутно знакомым, из детства, и мелодия тоже, а слов не разобрать. Первобытный человек, глубь веков, подумал тогда Саша. Они бы еще Филиппа Киркорова повесили. Или Федора Шаляпина — того, который бас, а не который погоду предсказывает.
— Я больше не могу, — вдруг очень тихо сказала Катя. — Ты все время на работе, а я одна. И конца-краю этому не видать.
Говорила она спокойно, но в глазах ее застыло отчаяние. Ветер трепал каштановый завиток на лбу, она смотрела исподлобья, беззащитная, как школьница. Саша вдруг понял, что волосы у нее отросли длиннее обычного, а кудри чуть разгладились. Когда они только познакомились, ему казалось, что кудряшки эти должны быть жесткими, как у африканки. Но нет, они были мягкие и становились еще мягче в постели — потом, после всего...
Катя сказала еще что-то, но Саша так глубоко ушел в себя, что пропустил сказанное. Она поняла это и повторила.
— Я ухожу. Совсем.
Он как-то сразу оглох. Она еще говорила, но он не слышал ее, только смотрел, как шевелились губы. Зато первобытный в лосинах вдруг высунулся из экрана по пояс и, наконец, стало слышно, что он такое поет. Он не просто пел, он выл — волком, оборотнем.
— Только я помню, как лицо наклоня... ты говоришь мне, что не любишь меня, — лицо певца перекосилось, голос дрожал, волосы встали дыбом от ужаса. — И возвращается сентябрь, и опять листья падают... Та-ам, там я остался, где дрожи-ит в лужах вода-а...
Саша встряхнулся, отогнал морок. Волк из телевизора неохотно нырнул обратно, выл оттуда снова невнятно, почти без слов. Саша мог поклясться, что над ним на плазменной панели зажглась черная луна. Зажглась и погасла.
— У тебя кто-то есть? — Саша не смотрел на Катю, не мог смотреть, не было сил.
Она только головой покачала.
— Нет у меня никого...
И он почти поверил. Почти. Конечно, никого у нее нет. Нет и не было. Вот только если нет, почему она уходит? И, главное, куда?
Мысль эта здравая пришла к нему в голову, но думал ее не он, капитан Серегин. Думал ее дознаватель, тот, который внутри него, — холодный, расчетливый, трезвый. За дурака тебя держат, говорил он изнутри. И правильно держат, и на самом деле ты дурак, и свет таких дураков не видывал. Ну ладно, пусть так, пусть дурак, соглашался Саша, но все-таки не до такой же степени, не окончательный — или жены уходят только от окончательных дураков?
Катя почувствовала его настроение. Женщины — они вообще чувствительные, чувствительнее любого следака, хоть по особо важным, хоть по таким. И они страшно не любят, когда их ловят за руку. А если все-таки поймали, выворачиваются так ловко, такой нанесут пурги, что никогда не поймешь, обманули тебя или нет. Да еще и неясно, одного тебя обманули или весь подлунный мир...
Нет-нет, спохватился он, так думать нельзя, всем известно, что женщины не обманывают. Лукавят, недоговаривают, фантазируют — но нельзя, нельзя винить их в обмане. И, кстати, не валяй дурака, не лови женщину за руку, только хуже от этого будет. И тебе, и ей, и, главное, всему подлунному миру.
— Где мы ошиблись? — спросил он.
Точнее, не он, конечно, спросил, не мог он спросить такую глупость. Наверняка спрашивал все тот же невидимый дознаватель. Наверное, куражился, прокурором себя почувствовал. Да еще и повторил, как будто в первый раз позору было мало.
— Так где мы ошиблись?
Она покачала головой, она не знала.
— Может, надо было завести ребенка...
Саша резко обернулся назад — ему показалось, что про ребенка сказал кто-то другой. Но сзади сидела старушка в сиреневой шляпке и жадно ела мороженое, тоже сиреневое. Старушке он позавидовал: вот кому ребенок не грозит, максимум — воспаление легких.
Значит, все-таки это жена сказала. Или как ее теперь называть: бывшая жена, просто бывшая? «Моя бывшая хочет ребенка», — хорошее название для голливудской комедии. Но только тут у нас не Голливуд и на комедию все это мало похоже.
— Я же предлагал, — с трудом выговорил он.
И этого нельзя было говорить, глупо это было, глупо и опасно. Это значило, что он хочет спихнуть вину с себя на нее. Будь перед ним феминистка, она бы ткнула его вилкой. Страшно даже подумать, в какое место. Но, как заметил внутренний дознаватель, настоящих феминисток у нас давно не осталось, все продались мужским шовинистам из конкурирующей конторы. Что же до Кати, то она не успела даже вилку взять в руки, потому что невесть откуда возник Петрович.
— Какого еще ребенка? — Петрович стоял над ними, покачивался от винного градуса. — Какого вам еще ребенка, вам меня мало?!
Сволочь Петрович, подумал Саша, наверное, следил за ними от самого дома. Или нет, не следил, зачем следить? Он просто знал это кафе, они же пару раз ходили сюда вместе с ним.
— Папа, — жена занервничала, только Петровича им сейчас не хватало, — папа, иди уже проспись.
Он думал, что Петрович взовьется, толкнет речь о пользе бодрствования, но тот посмотрел на них неожиданно жалким взглядом и кивнул: хорошая мысль, пойду просплюсь.
Недолгое время они глядели ему вслед — Петрович, покачиваясь, шел прочь, постепенно уменьшаясь, и через минуту стал совсем маленьким. Вообще, все сейчас казались Саше маленькими, почти детьми. Наверное, это горе подняло его вверх, он смотрел на все с какой-то ледяной горы.
— И, кстати, о папе, — вдруг сказала Катя. Ей явно было неудобно, но не сказать она не могла. — Пусть пока поживет с тобой, хорошо? Я освоюсь на новом месте, а потом его заберу.
Он кивнул, ну да, заберет. Конечно, заберет. Хотя, между нами, все это не помещается в голове. Она уходит, а папу оставляет ему. В каком качестве, интересно: залога, выкупа, компенсации?
Впрочем, это неважно. Останется Петрович или нет — ему все равно. Главное, что уходит Катя. Он не спрашивал ее, почему. И себя не спрашивал. Ответ был ясен, как черная луна во время затмения — деньги. Кате просто не хватает денег. Парижа ей не хватает, теплого моря, ресторанов, украшений — вот этого всего ей не хватает, всего, чего не может ей дать он. Зачем Париж, зачем рестораны, спросите вы, если есть отличная домашняя плита, на которой можно готовить хоть круглые сутки, есть стиральная машина и пылесос? Готовь, стирай, убирай — какие еще развлечения нужны женщине? Так думает средний мужчина. Но Саша не был средним. Он знал, что кроме любви, надежности и уюта, женщине позарез нужна роскошная жизнь.
Да, да, роскошь для женщины — не роскошь, а хлеб насущный. И нечего смеяться. Ей нужны рестораны, нужно блистать в свете, иначе кто узнает, что она самая лучшая, самая красивая и желанная? Наверное, если женщина любит, она может обойтись и без этого. В конце концов, обойтись можно вообще без всего, но разве это жизнь? Вот только мужчины этого не понимают, а которые понимают, обычно сволочи и манипуляторы.
Если бы эти его мысли услышала Катя, она бы заплакала от злости. Какое свинство так думать! При чем тут Париж, при чем рестораны, украшения, роскошь какая-то? Ну, даже если и при чем — то только совсем чуть-чуть, немножко. Немного Парижа, малость ресторанов и совсем чуть-чуть украшений… Но ушла она все равно не поэтому, не потому, что не хватало денег. Она ушла, потому что любила его. Да, да, любила — и ушла тоже поэтому. Потому что боялась.