[231], — замечал Бердяев.
Третий — демократия. В те дни этот термин использовался и в привычном для нас смысле — как народовластие — и чаще в совсем непривычном. Князь Львов, большой сторонник народовластия, утверждал: «Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, стать впереди ее, но и вести ее по пути развития человечества на началах свободы, равенства и братства». Керенский утверждал, что правительство строит «демократическую республику в полном смысле этого слова», называл Россию «самой свободной страной в мире», «наиболее демократическим государством Европы». Потресов верил в чудо «превращения полуазиатской деспотии в едва ли не самую свободную страну в мире». Ленин тоже считал постфевральскую Россию «самой свободной» страной в мире». Самое любопытное, что это было почти правдой, если не понимать под демократией выборы (власть пока была самозваной) и соблюдение закона.
Однако, как справедливо замечал исследователь вопроса Колоницкий, в 1917 году гораздо чаще «демократия» противопоставлялась не «диктатуре», «полицейскому государству» и т. п., а «цензовым элементам», «правящим классам» и «буржуазии». Термин «демократия и особенно «революционная демократия» часто выступали как синонимы понятий «демократические слои» («народ»), «демократические организации» (таковыми в 1917 г. считались Советы и комитеты) и «демократические силы (при этом социалисты только себя считали демократами)»[232]. Итак, «демократия» в толковом словаре 1917 года — это прежде всего рабочий класс, крестьянство и социалистические партии.
Силы «демократии» в новой идеологической конструкции ассоциировались с четвертым идеологическим ярлыком — революция. В новом квазирелигиозном сознании она сразу стала объектом преклонения, ее символы и институты представали как чудо избавления, очищения, «воскрешения». Силы «реакции» однозначно связывались с «контрреволюцией», получившей резко негативное звучание. «Буржуазия», «цензовые элементы» оказались под подозрением в недостаточной революционности или в контрреволюционности. Но и внутри «демократии» тоже стали обнаруживать множество «контры». «В первые дни русской революции контрреволюционными называли притаившиеся силы старого режима и от них ждали угрозы делу свободы, — замечал летом 1917 года Бердяев. — Но скоро уже контрреволюционными силами были признаны партия «народной свободы», все русские либералы, Государственная дума, Земский и Городской союзы. Образована была контрреволюционная «буржуазия», в которую вошли и широкие круги интеллигенции… Мы вступаем в период, когда в контрреволюционных замыслах подозреваются социал-демократы меньшевистского крыла и социалисты-революционеры… Единственной светлой, истинно революционной стихией остаются большевики, которые и хотят устроить новую революцию против большей части России, против большинства, настроенного «буржуазно» и «контрреволюционно»[233].
Эти новые идеологические конструкции структурировали и партийную систему.
Партии, партийно-представительная демократия были не очень понятны российским гражданам. По оценкам историков, число членов всех политических партий составляло около 1,2 % населения России[234]. Революция вселила в них новую жизнь. «Политические партии начали всероссийскую партийную грызню, — заметил Бубликов, — натравливание всех против каждого и каждого против всех, проповедь классовой и всякой иной ненависти… Последующая проповедь Гражданской войны была только дикарски прямолинейным выводом из посевов, сделанных в первые дни»[235].
Политический спектр одномоментно резко сместился влево в силу банального исчезновения черносотенных, правых и даже консервативных партий. «Наступление революции в России было катастрофой для всех откровенно правых партий, — писал Чернов. — У них исчезло даже всякое мужество поднять свое знамя»[236]. Это было небезопасно даже физически. В правой среде звучал и такой аргумент для бездействия: «Свергал царя не народ, а генералы, имевшие под началом войска»[237]. Добровольное отречение императора лишало его твердых приверженцев точки опоры, избавляло от раз принесенной присяги.
Не выступив вначале, правые уже потом не имели никаких шансов, поскольку их организации были попросту запрещены. Думский лидер правых Николай Евгеньевич Марков, давая показания Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, лишь посыпал голову пеплом: «Мы все уничтожены, мы фактически разгромлены, отделы наши сожжены, а руководители, которые не арестованы, — в том числе и я, пока не арестован, — мы скрываемся»[238]. В то же время Пуришкевича не трогали — надо полагать по причине его революционных речей в Думе в ноябре и участия в убийстве Распутина»[239]. Вернувшийся с фронта, куда он сбежал после этого убийства, 2 марта выразил уверенность, что «события пройдут без крови, — если наша армия узнает, что с горизонта нашей жизни исчезнут Протопопов, Штюрмер, Раев и другие, — это вызовет только взрыв энтузиазма в армии и поднимет еще больше ее бодрость и настроение»[240]. А вскоре в «Русском инвалиде» появились проникновенные стихи Пуришкевича:
Октябристы были правящей партией в том смысле, что были представлены во Временном правительстве Гучковым и Годневым, как и партия центра, делегировавшая туда Владимира Львова. Но сами эти партии после Февраля испарились. Бубликов назвал их «мифическими»: «Обе эти партии были в свое время измышлены правительством для создания видимости правительственного большинства в Думе и никаких корней в стране не имели. Лучшее тому доказательство, что после революции эти партии ровно ничем не обнаружили своего существования»[242].
В результате партия кадетов, как справедливо замечал Чернов, «из самой левой легальной партии неожиданно для себя превратилась, благодаря исчезновению старых правых, в самую правую легальную партию. Но тем самым она естественно сделалась складочным местом для всего, что было когда-то правее ее»[243]. Именно партия народной свободы стала восприниматься как главный выразитель интересов, а то и просто воплощение «цензовых элементов».
Ее съезд, прошедший в Петрограде вскоре после революции, был назван в газетах съездом «правительственной партии», ведь кадеты формально имели в кабинете министров самое большое представительство. Но фактически это было не так потому, что тон во Временном правительстве задавала межпартийная «семерка» в составе обоих Львовых, Керенского, Некрасова, Терещенко, Коновалова и Годнева, которая почти всегда находилась в оппозиции лидеру кадетов Милюкову.
С чем кадеты шли в народ? Они были высокоинтеллектуальной партией, и ее идеологические основы формулировали самые видные специалисты в области права, в первую очередь — Федор Федорович Кокошкин. Но посмотрите, какими словами это делалось, почитайте его программные выступления на мартовском съезде партии. «Наше представление о государственной жизни мы утверждаем на трех основных принципах. В отношении государства и личности мы отстаивали всегда и будем неизменно отстаивать неприкосновенность начал гражданской свободы от всех посягательств, откуда бы они ни исходили. Это один из основных устоев нашей программы, принцип освободительный, либеральный. Другим основным принципом для нас, принципом, касающимся уже не отношений государства и личности, а внутреннего строя самого государства, является начало обеспечения полного господства народной воли, принцип демократический. Это второй наш устой. И третий наш принцип, относящийся к задачам государственной деятельности, — это осуществление начал социальной справедливости, широких реформ, направленных к удовлетворению справедливых требований трудящихся классов»[244]. Для какого электората это говорилось?
Партия привыкшая мыслить как «государственная», всячески противостояла тенденциям к децентрализации, выступала носителем идеи «единой и неделимой» России. Но вот как Кокошкин излагал программу кадетов по вопросу о отношениях центра и регионов и в национальном вопросе: «Местная автономия, а тем более провинциальная автономия в момент, когда Учредительное собрание будет устанавливать конституцию в России, может быть введена вполне безопасно только одним путем, а именно в форме представления права местной администрации в известных областях культурно-хозяйственной и культурно-национальной жизни существующим территориальным единицам, губерниям, и тем делениям, которые соответствуют губерниям на окраинах, представлением этого права автономии губерниям и областям»[245]. Вы что-то поняли? Поздравляю. Речь действительно шла о возможности автономии территориальной, но не национальной. Но кадеты слишком многого хотели от рабочих и крестьян, которым были адресованы программные установки партии. Кадетов абсолютное большинство населения страны просто не понимало.
Они были твердыми оборонцами, сторонниками войны до победного конца, чем отрезали от себя солдатское большинство армии. Кадеты, словами Степуна, «были слишком определенными западниками-позитивистами, чтобы считаться в своей реальной политике с таким невесомым фактором, как нравственно-религиозное убеждение простого народа… Стремясь к перевороту, прежде всего ради доведения войны до победного конца, партия Народной свободы была уверена, что и народ, обретя свободу, захочет победы»