Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем — страница 250 из 251

[3262].

Ариадна Тыркова напишет: «За то, что в феврале 1917 года в России произошла революция, несет ответственность не русский народ, не низы, не так называемые массы, а верхи, интеллигенция, грамотные люди всех градаций: профессора, адвокаты, писатели, артисты, юристы, даже генералы. Все они жаждали перемены, твердили, что дальше так жить нельзя. Но они не поняли необходимости, не сумели сразу образовать сильное правительство, способное вести войну и управлять страной, отдавать приказы, заставлять себя слушаться. Они обязаны были не допустить перерыва власти. С этой обязанностью русская интеллигенция не справилась. И не в наказание ли за это история превратила ее в пыль»[3263].

А любитель ярких образов Троцкий писал: «Бесшумно передвигалась социальная почва, точно вращающаяся сцена, выдвигая народные массы на передний план и унося вчерашних господ в преисподнюю»[3264].

Рабочие — особенно столичные — действительно сыграли большую роль в Октябре. Давид Мандель подчеркивает, что «в тот период большевистская партия объединяла в своих рядах наиболее сознательную и решительную часть рабочего класса. Ту часть, которая могла представить себя стоящей во главе государства и даже без активной поддержки интеллигенции. Если Октябрьской революции не случилось бы без руководства партии, то без давления «снизу», со стороны рядовых рабочих-большевиков, на колеблющиеся «верхи» партии не было бы руководящей роли партии»[3265].

Крестьянство повсеместно восприняло революцию, прежде всего, как начало реализации мечты о «черном переделе», ожидая только сигнала сверху на захват чужой земли. Не дождавшись, мужик сам начал решать аграрный вопрос. Причем наиболее активную роль в революции сыграли крестьяне в солдатских шинелях. Дан писал: «В те дни все помыслы, надежды, страсти миллионов крестьян на фронте были целиком поглощены мыслью о немедленном возвращении домой, а десятков миллионов крестьян в тылу — стремлением, тоже немедленно, приступить к «черному переделу»… Что действительно кровно привязывало крестьян к новой, «советской» власти, — это твердое сознание, что эта власть «своя», которая ни немедленной ликвидации войны, ни немедленному осуществлению «черного передела никаких препятствий ставить не будет»[3266].

Усталость от безделья власти, от голодухи и преступности к октябрю была всеобщей. «Народ возненавидел все»[3267], — записал в дневник Бунин.

Октябрьскую революцию невозможно объяснить без Ленина и той самой организации революционеров, с помощью которой еще в 1902 году он собирался перевернуть Россию.

Фактор Ленина был огромным. Зиновьев считал: «Октябрьская революция и роль в ней нашей партии есть на десять десятых дело рук товарища Ленина… не только своего главного политического вождя, практика, организатора, пламенного пропагандиста, певца и поэта, но и своего главного теоретика, своего Карла Маркса»[3268]. Как говорил Молотов, «никто не верил, какая социалистическая революция может быть в России, а вот Ильич поверил и повел, и дисциплина оказалась, и преданность оказалась, и сила оказалась, и мозгов хватило. А другие не смогли. И всех покорил, всех расшиб… Выдержка колоссальная, а какая внутренняя сила!»[3269]. И порой Молотов наизусть декламировал отрывки поэмы Пастернака «Высокая болезнь», которая, как ему казалось, наиболее ярко отражала масштаб фигуры вождя:


Чем мне закончить свой отрывок?


Я помню говорок его


Пронзил мне искрами загривок,


Как шорох молньи шаровой.


Все встали с мест, глазами втуне


Обшаривая крайний стол,


Как вдруг он вырос на трибуне


И вырос раньше, чем вошел.


Он проскользнул неуследимо


Сквозь строй препятствий и подмог,


Как этот, в комнату без дыма


Грозы влетающей комок…


Он был — как выпад на рапире,


Гонясь за высказанным вслед,


Он гнул свое, пиджак топыря


И пяля передки штиблет…


Столетий завистью завистлив,


Ревнив их ревностью одной,


Он управлял теченьем мыслей


И только потому — страной.


Тогда его увидев въяве,


Я думал, думал без конца


Об авторстве его и праве


Дерзать от первого лица.


Из ряда многих поколений


Выходит кто-нибудь вперед.


Предвестьем льгот приходит гений


И гнетом мстит за свой уход[3270].



Полагаю, без Ленина Октябрьской революции действительно могло бы и не случиться. Это он всех торопил, гнал, вел на бой, понимая, что победное для России завершение мировой войны означало бы конец его надеждам на захват власти. Он обладал мощнейшей волей к власти, которая превосходила волю всех его оппонентов. Точно подметил Георгий Вернадский: «В то время, как члены семьи Романовых один за другим отказывались от власти, в то время, как кадеты и эсеры один за другим уходили в отставку с министерских постов во Временном правительстве, Ленин был готов отстаивать власть любой ценой»[3271].

Как писал его биограф, в 1917 году «он был быстрее, прозорливее, сообразительнее, энергичнее, хитрее, дальновиднее тех, кого история поднимала вместе с ним по эскалатору… Он принимает нестандартные, потенциально роковые решения, способные уничтожить все достигнутые за двадцать лет результаты. Он отходит от всех догм, уставов и параграфов — и отказывается от теорий и положений, на защиту которых были положены годы, — ради новейших, только что изобретенных, полученных опытным путем. Он убегает от преследователей на паровозах и автомобилях, шныряет по буеракам, закоулкам и лесным опушкам, прописывается на болоте и в случае опасности готов спуститься с третьего этажа по водосточной трубе. Амплитуда осцилляции, передающей одобрение его деятельности, крайне далека от нормальной: то его встречают официальные делегации с оркестром в вип-зале, то государство гоняется за ним с собаками-ищейками. То он выступает перед министрами, то обматывает себе голову бинтами — и выдает себя за глухонемого, за железнодорожного журналиста, за косца, за пациента стоматологической клиники, за священника. Слухи приписывали ему — и не совсем уж безосновательно — протеические способности и возможности совершать молниеносные побеги с помощью подводных лодок и аэропланов; сам его череп, хорошо приспособленный для перемены внешности, представлялся правительству угрозой государственной безопасности — так что оно специальным указом запретило продавать парики»[3272].

Пастернаку принадлежит фраза: «Революции производят люди действенные, односторонние фанатики, гении самоограничения»[3273]. Под стать вождю была и его партия, которая «напоминала скорее тайный орден, нежели партию в общепринятом смысле этого слова»[3274]. Их было немного. Но никто другой не располагал большей организованностью и готовностью к самопожертвованию, что отмечали многие современники, вовсе им не симпатизировавшие. «Их нервы крепки, — писал в эмиграции «сменовеховец» Николай Устрялов. — Нет прекраснодушия; вместо него здоровая суровость примитива. Нет нашей старой расхлябанности; ее съела дисциплина, проникшая в плоть и кровь. Нет гамлетизма; есть вера в свой путь и упрямая решимость идти по нему»[3275]. Выдающийся британский мыслитель Бертран Рассел находил у большевистской верхушки черты сходства с воспитанниками британских привилегированных школ: «У тех и других налицо хорошие и плохие черты молодой и жизнеспособной аристократии. Они мужественны, энергичны, способны властвовать… склонны к диктаторству, и им недостает обычной снисходительности и плебсу»[3276].

Большевики переиграли всех остальных идеологически. Ленин моментально по возвращении в Россию понял, что людям в массе совершенно безразлична политика, их гораздо больше волнует собственное материальное положение, и они безумно устали от войны. «С свойственным ему поразительным революционным чутьем, Ленин сейчас же учел это положение, когда совершенно снял лозунг «демократической республики», сделал главным лозунгом агитации среди рабочих — «рабочий контроль», среди крестьян — конфискацию всей помещичьей земли, среди солдат — немедленное заключение мира, а лозунгом своей кампании против Временного правительства — «Долой министров-капиталистов!», и когда выдвинул требование «Вся власть Советам!», которое и рабочие, и крестьяне, и солдаты понимали одинаково не как гарантию осуществления их политических прав, а как гарантию «неурезанного» осуществления их экономических и социальных надежд и чаяний»[3277], — подчеркивал Дан.

Социальный психолог Гюстав Лебон, которого с одинаковым удовольствием читали и Ленин, и Гитлер, замечал, что «успех вероучения совершенно не зависит от доли истины или заблуждения, заключающихся в нем, но исключительно от возбуждаемых им чувств и доверия, которые оно внушает»[3278]. Большевизм не имел бы успеха, если бы не был созвучен общественным настроениям, ожиданиям, корневым стереотипам массового российского сознания, в котором столь большое место занимали государственно-патерналистский комплекс в сочетании с общинно-демократическими представлениями (в которые весьма естественно укладывались идеи Советов).