Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем — страница 61 из 251

[818].


Запирайте етажи,

Нынче будут грабежи!

Отмыкайте погреба —

Гуляет нынче голытьба!

— у Блока это в порядке вещей.

Деформация трудовых рефлексов проявилась в том, что страна в значительной степени перестала работать. Или работать так, как люди работали или должны были трудиться в нереволюционных условиях. А тем более в условиях войны. Как это происходило, мы говорили выше. Сорокин описывал: «С самого начала революции выяснилось угасание трудовых рефлексов, особенно в городах. Требование восьмичасового рабочего дня и его введение, даже на предприятиях, работавших на войну, — первое подтверждение сказанного. Фактически и восьмичасовой рабочий день не соблюдался: рабочие вместо того, чтобы работать, «митинговали» и проводили время за разговорами. Участились стачки. Общее настроение их было таково, что «теперь свобода, а раз свобода — то пусть буржуи работают». Не стало ни рабочей дисциплины, ни прилежания, ни внимания, никто никого не слушал. Любая попытка технически руководящего персонала навести порядок, например, дать выговор неисправному, уволить лентяя и т. д., рассматривалась как «контрреволюция». Призыв «рабочие — к станкам» был гласом вопиющего в пустыне… Этот процесс перекинулся на другие слои населения, а несколько позже — на крестьянство»[819].

«Похоже, везде всем двигала одна и та же идея: делать как можно меньше работы»[820], — констатировал Нокс. «По всей Руси несся один клич:

— Подай![821] — с горечью свидетельствовал Бубликов.

Сорокин подчеркивал, что «в нормальные периоды общества неограниченное проявление половых рефлексов (или безудержное удовлетворение полового аппетита) тормозится множеством безусловных и условных стимулов:…общественное порицание, позор, потеря чести, религиозные эпитимии, с одной стороны, с другой стороны — правовые, моральные и конвенциональные рефлексы, устанавливаемые путем воспитания и «изнутри» тормозящие половые импульсы… Революция, объявляя многие из таких тормозов «суевериями» и «буржуазными предрассудками», тем самым очень часто разрушает их»[822].

Поначалу все звучало совсем безобидно, как свидетельство трогательной женской эмансипации, чего так долго добивалась прогрессивная общественность. «Настали дни великой свободы в России, и ее ярко-красные лучи коснулись многих сторон женской жизни. Почувствовалось, что спадают многие путы с женщины, раздвинулись рамки ее жизни как гражданки, матери и работницы на рынке труда. Радость обновления, праздника свободы создали праздничное настроение, и повсюду замелькали праздничные одежды, озаренные ярким пламенем символа свободы. Красный цвет, которого так боялись, считали «кричащим», занял прочное положение в туалете русской женщины»[823].

Дальше стало хуже. Морально-нравственная планка опускалась все ниже в печати, во многом из-за потребности разоблачать ужасы прежнего режима и фоне феерических провалов действовавшего. То, что всегда считалось неприличным, стало не только возможным, но и желанным. «Публика жаждала деталей и подробностей «гниения» и «вырождения» в красках, лицах и альковных ситуациях. Она их получила в избытке!.. Изготовление скандального чтива было поставлено на поток»[824]. Вершиной непристойности было сочинение Илидора, где императрица Александра Федоровна представала эротоманкой, предававшаяся утехам с «Гришкой Окаянным». Затем газеты уже не брезговали размещать объявления об услугах «юных гимназисток» и о чудодейственных средствах для увеличения мужских половых органов.

Если в первые дни после Февраля популярным был предложенный поэтом Велимиром Хлебниковым образ революции как пришествия «нагой свободы», то затем более популярным и точным становилось сравнение Марины Ивановны Цветаевой революции с «гулящей девкой на шалой солдатской груди». Тема этой самой «гулящей девки» — во всех стихотворениях Блока той поры. Вот из «Двенадцати»:


Свобода, свобода.

Эх, эх, без креста!

Катька с Ванькой занята —

Чем, чем занята?

Тра-та-та!»

«В кружевном белье ходила —

Походи-ка, походи!

С офицерами блудила —

Поблуди-ка, поблуди!

Эх, эх, поблуди!

Сердце ёкнуло в груди!


Сорокину «любопытно было наблюдать изо дня в день это расторможение половых рефлексов с начала революции. Уже в первые ее месяцы поведение проституток на улицах Петрограда стало гораздо бесстыднее»[825]. Матросы-анархисты видели в проститутках разновидность «угнетенного класса», к которому и себя причисляли. «По обеим сторонам улицы солдаты и проститутки вызывающе занимаются непотребством.

— Товарищи! Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Пошли ко мне домой, — обратилась ко мне раскрашенная девица. Очень оригинальное использование революционного лозунга!»[826]

В самого начала революции народ заплясал. В буквальном смысле. «Начались бесконечные «танцульки», танцульки с концертом, с митингами, танцульки после докладов… Вместе с танцульками — примитивный грубый флирт и… любовные объятия»[827].

Арамилев наблюдал: «В казармах каждый вечер танцы. Никто их не афиширует, но к восьми часам (начало съезда) в огромном зале третьего взвода уже разгуливают десятки девиц. Танцуют всё, начиная от кадрили и заканчивая танго. Полковые музыканты с восьми вечера и до двух ночи тромбонят в свои желтые трубы, обливаясь потом и проклиная «свободу». Пробовали отказаться играть — их чуть не избили».

Ночью, возвращаясь в свой взвод, Арамилев натолкнулся во дворе на стол у продуктового склада для шинковки капусты. «В синем сумраке насупившихся теней у стола копошатся какие-то фигуры, несколько человек стоят поодаль. Не понимая ничего, спрашиваю:

— Что тут такое, товарищи?

Сиплым баритоном кто-то промычал из темноты:

— Ничего! Становись в очередь, если хочешь…

— Шестым будешь… — хихикает другой…

В третьем взводе еще танцуют. Слышны звуки задрипанного вальса. Поднимаясь по лестнице, я спрашиваю себя: «Почему же не кричит и не зовет никого на помощь эта женщина, распятая на капустном столе?» Ответа найти не могу. На фронте я видел это много раз. Насилие женщин. Очереди на женщину — все это с войной вошло в быт. Но ведь здесь не фронт…»[828]

И это в России, где до революции один развод приходился на 470 заключенных браков.

Сорокин писал, что «революционное общество начинает воспринимать мир и среду однобоко и искаженно… Разрушается хозяйство, растут смертность, голод, холод, болезни и эпидемии… Общество в первый период революции беззаботно игнорирует эти явления и занимается усиленной борьбой против… офицерских погон, срыванием гербов, слежкой за формой обращения граждан друг к другу (господин, товарищ, «вы» или «ты») и т. п. детскими бирюльками. Нет ткани на одежду. Это не мешает тысяч аршин тратить на флаги»[829].

Опрощение, запущенность стало главной приметой городской жизни. Улицы даже блестящего Петрограда не убирались. «Вследствие быстрого таяния снега в низменных местах столицы образовались целые непроходимые реки»[830]. Нарастала угроза эпидемий, во многом из-за того, что у городских органов самоуправления не было средств на ассенизацию — нечистоты не вывозились. Кончилось топливо. «Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» — организму человеческому как организму «теплокровному», — писал Розанов. Исчезали многие продукты питания. «В этот страшный, потрясающий год от многих лиц, и знакомых, и совсем неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год»[831]. Исчезали предметы повседневного потребления. Бенуа 5 июня: «У сапожника на 1-й линии нашлись две пары, но они жмут в подъеме и в боках. На Андреевском рынке — ни одного сапога нет. Купил с горя там парусиновые туфли — те, что раньше носили одни лишь старые няньки, по 8 руб. за пару… С отчаяния поехали на Невский, к Вейсу, и там нашли мне одну пару лакированных башмаков за 100 руб.»[832].

Ощущение надвигавшейся катастрофы — когда эйфория прошла — было распространенным. Мартов, вернувшись в Петроград, писал: «Общее впечатление невеселое, в сущности: чувствуется, что блестяще начатая революция идет под гору, потому что при войне ей некуда идти. Страна разорена (цены на все безумные…), город запущен до страшного, обыватели всего страшатся — гражданской войны, голода, миллионов праздно бродящих солдат и т. д.»[833]. Та же картина, если не много хуже, наблюдалась и в провинции. «Тихий, зеленый, старенький Владимир испытал общую со всеми русскими городами судьбу во время революции: он опустился и опаршивел невероятно, и, как и Москва, был невероятно заплеван подсолнухами. Кое-где по площадям виднелись тесовые трибуны, выстроенные специально для ораторов в первые дни — теперь они пустовали и производили впечатление каких-то эшафотов… Местами на зданиях зловеще трепались остатки красных флагов. Дешевый кумач выцветал под открытым небом с быстротой невероятной и через несколько дней превращался в грязную тряпку»