Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем — страница 66 из 251

[884].

«Монархические газеты были уже запрещены, и их типографские мощности конфискованы, — замечал Сорокин. — Социалисты согласились с этим как с необходимостью, но увязывается ли такая постановка вопроса со свободой печати, которую они так горячо защищали ранее? Как только амбиции радикалов удовлетворены, они, похоже, становятся даже более деспотичны, чем реакционеры. Власть рождает тиранию»[885].

Народ очень быстро распробовал прессу. «Люди толпились сотнями, толкались вокруг газетчиков, переходя от одного к другому, чтобы ничего не упустить, будто раньше им читать никогда не доводилось, — подмечал Кейлер. — …Неграмотные просили своих ученых товарищей прочесть им газеты вслух, и те водили пальцем по строчкам, а умники потом толковали текст на свой лад. Это была настоящая оргия!»[886]

Идеологический спектр прессы довольно точно совпадал с политическим спектром страны, с той лишь поправкой, что либеральной прессы было гораздо больше, чем либералов. Но поскольку у бизнеса, который по причине наличия средств по-прежнему контролировал большую часть СМИ, были либеральные взгляды, они и превалировали в наиболее тиражных изданиях. Пресса в целом заметно полевела.

Правые издания были либо закрыты, либо мимикрировали, обретя либеральную окраску. Они были относительно лояльны к власти, но только до начала осени, когда перешли к тотальному поношению Временного правительства. Либеральная печать была достаточно единодушна по всем ключевым вопросам: «полная власть Временному правительству; демократические реформы в духе программы 2 марта, война до победы в согласии с союзниками, Всероссийское учредительное собрание как источник верховной власти и конституции страны».

Главным изменением стало появление большого количества социалистических изданий и рост их популярности. «Долгая жизнь подполья, усвоенный им исключительно разрушительный метод действий, подозрительное и враждебное отношение ко всякой власти наложили известный отпечаток на все направление этой печати, оставляя слишком мало места для творческой созидательной работы», — считал Деникин. Особо опасной он считал пропаганду советских деятелей, которые разъезжали по фронту «с целым ворохом «Правд», «Окопных правд», «Социал-демократов» и прочих творений отечественного социалистического разума и совести, — органов, оставляющих далеко позади, по силе и аргументации, иезуитскую элоквенцию их немецких собратов»[887].

Ну а для большевиков, чья пресса — особенно после июля — преследовалась, свобода слова выглядела фикцией. «На самом деле это не свобода печати, а свобода обмана угнетенных и эксплуатируемых масс народа богатыми, буржуазией, — доказывал Ленин. — …Возьмите хоть питерские и московские газеты. Вы увидите сразу, что по числу выпускаемых экземпляров громадное преобладание имеют буржуазные газеты, «Речь», «Биржевка», «Новое время», «Русское слово» и так далее и тому подобное (ибо таких газет очень много)… Потому что издание газеты есть доходное и крупное капиталистическое предприятие, в которую богатые вкладывают миллионы и миллионы рублей. «Свобода печати» буржуазного общества состоит в свободе богатых систематически, неуклонно, ежедневно в миллионах экземпляров, обманывать, развращать, одурачивать эксплуатируемые и угнетенные массы народа, бедноту»[888].

Вся пресса, хотела она того или нет, вносила немалый вклад в антивоенную пропаганду. Головин утверждал: «В одном сходились все газеты и листовки того времени — это в изображении отрекшегося Императора Николая II во всех его деяниях как врага народа. А это не только окончательно подрывало веру народных масс в царскую власть, но неминуемо привело и к следующему логическому построению: Царь начал войну; он все делал вопреки воле и интересов народа; стало быть, война народу не нужна. Вот силлогизм, который лежит в основе всех тогдашних рассуждений солдатской и народной масс»[889].

Военная цензура теоретически никогда не отменялась, но на практике просто игнорировалась. Керенский возмущался даже вполне лояльной прессой: «особенно, «Русское слово» (популярная в Москве газета с тиражом свыше миллиона экземпляров), которая стала публиковать сообщения с фронта, представлявшие огромный интерес для Германского Верховного командования. Восстановление военной цензуры на все публикации прессы не разрешило, к несчастью, проблему утечки этой информации»[890].

Фронтовые газеты держались в русле оборонческой линии. После Февраля первые полосы заполнили воззвания лидеров новой власти с призывами вести войну до победного конца, чтобы «не отдать немцами свободную Россию». Осуждались идеи сепаратного мира, воспевалась доблесть тех, кто продолжал выполнять ратный долг[891]. Поначалу Временное правительство не вело целенаправленной антинемецкой пропаганды. Врагом объявлялись не немцы или Германия, а германский империализм, реакционный кайзеровский режим, стремившийся задушить свободную Россию и вернуть на трон Романовых». Всплеск антинемецкой кампании спровоцирует приезд Ленина и разговоры о «пломбированном вагоне» и немецком финансировании большевиков[892].

Провинциальная пресса чем дальше, тем больше переполнялась описанием разрухи и сатирическими материалами. «Ростовский вестник» в апреле писал: «К своему удивлению, обыватель видит, что налоги не уничтожаются, что хвосты у лавок не уменьшаются, а потому и решает: «Все это было и раньше! Только раньше был исправник, теперь комиссар; раньше — полиция, теперь — милиция. Коротко: начальство есть, хвосты есть, следовательно, ничего нового не произошло». Исследовательница провинциальных СМИ констатировала, что она являлась «информационным источником, посредством которого действительность характеризовалась в контексте вывода: «Все плохо!». Это становилось основой массовых настроений и в свою очередь влияло на социально-политическую дестабилизацию в государстве»[893].

Книгоиздатели сразу переориентировались на конъюнктуру. Причем спросом пользовались не только эротические романы из жизни царственных особ. Пришвин 23 марта: «В это время газетного голода вынес некий торговец множество книг в зеленой обложке, мгновенно его окружила огромная толпа, и когда я добился очереди, то ни одной книги для меня не нашлось: все было раскуплено. Книга эта была «История Французской революции». Кто только не прочел ее за эти дни! Прочитав, некоторые приступили читать историю Смутного времени, которая читалась с таким же захватывающим интересом, как история Французской революции»[894].

Но литература серьезная и классическая пропала. Горький писал 31 мая: «С книжного рынка почти совершенно исчезла хорошая, честная книга — лучшее орудие просвещения… Нет толковой, объективно-поучающей книги, а расплодилось множество газет, которые изо дня в день поучают людей вражде и ненависти друг к другу, клевещут, возятся в пошлейшей грязи, ревут и скрежещут зубами, якобы работая над решением вопроса о том — кто виноват в разрухе России?»[895]

Библиотечные хранилища, как и все остальное в стране, стали предметом тотального разграбления. «В силу целого ряда условий у нас почти совершенно прекращено книгопечатание и книгоиздательство и в то же время одна за другой уничтожаются ценнейшие библиотеки. Вот недавно разграблены мужиками имения Худекова, Оболенского и целый ряд других имений. Мужики развезли по домам все, что имело ценность в их глазах, а библиотеки — сожгли, рояли изрубили топорами, картины — изорвали. Предметы науки, искусства, орудия культуры не имеют цены в глазах деревни, — можно сомневаться, имеют ли они цену в глазах городской массы»[896].

Мыслящие современники отмечали удивительную интеллектуальную и культурную бессодержательность революционного года. Бенуа писал, что в творческих кругах «говорили много о художественной бездарности революции. Ни памфлетов, ни куплетов, ни листков, ни какой-либо самодельщины наивной. Все по-старому, уныло, без пафоса, похоронно»[897].

Какова была идеология власти? Никакой. Довести страну до Учредительного собрания. Довести войну до победного конца. Бердяев утверждал в августе: «Революция не одухотворена никакими творческими и оригинальными идеями. Господствуют отбросы давно уже разложившихся социалистических идей. Эти охлажденные идеи потеряли всякую этическую окраску и разогреты лишь разнузданием и разъярением корыстных интересов и страстей»[898].

Интеллигенция теряла ориентиры. Мережковский и Гиппиус направились 19 марта на заседание Союза писателей. Зинаида Михайловна заносит в дневник: «О «целях» возрождающегося Союза не могли договориться. «Цели» вдруг куда-то исчезли. Прежде надо было «протестовать», можно было как-то выражать стремление к свободе слова, еще к какой-нибудь, — а тут хлоп! Все свободы даны, хоть отбавляй. Что же делать? Пока решили все «отложить», даже выбор Совета»[899].

«Она должна признаться, что в нынешних тяжелых испытаниях она оказалась несостоятельной даже с точки зрения своей интеллигентности, т. е. с точки зрения своих знаний и своего понимания. Она оказалась полузнающей, и иногда и вовсе не знающей того, за разрешение чего она так смело бралась»[900]