ий момент сэр Джордж с нескрываемой горечью сообщил, что прибытие императорской семьи в Англию не считается более желательным.
К сожалению, сэр Джордж не мог позволить себе раскрыть правду. В 1932 году, после смерти сэра Джорджа, его дочь Мэриэл описывает тот шок, который испытал ее отец, получив из Лондона указание отменить приглашение, предоставленное 10 марта членам императорской семьи. «После выхода в отставку мой отец намеревался раскрыть правду, — пишет Мэриэл, — однако министерство иностранных дел уведомило его, что он потеряет пенсию, если сделает это»[1076]. Сэр Джордж, чьи личные средства были весьма ограничены, не решился идти против воли правительства. Вину за перемену в политике Мэриэл Бьюкенен возлагает на Ллойда Джорджа, но в официальной биографии Георга V, на которую ссылался Керенский, было записано, что король лично принял решение после того, как «предложение о предоставлении убежища в Англии царю и его семье стало достоянием гласности. В левых кругах палаты общин и в прессе поднялся возмущенный крик. Король, которого несправедливо сочли его инициатором, получил немало оскорбительных писем. Георг V понял, что правительство не в полной мере предусмотрело всевозможные осложнения. 10 апреля (н. ст.) он дал указание лорду Стэнфордхэму предложить премьер-министру, учитывая очевидное негативное отношение общественности, информировать русское правительство, что правительство Его Величества вынуждено взять обратно данное им ранее согласие».
Керенский далее писал: «На меня возложили неблагодарную задачу сообщить бывшему царю об этом новом повороте событий. Вопреки моим ожиданиям, он отнесся к этому сообщению абсолютно спокойно и выразил пожелание вместо Англии отправиться в Крым»[1077].
А что сам Георг V, он не чувствовал угрызений совести в отношении «дорогого кузена Ники» и его семьи? Известна только одна его фраза на этот счет: «Эти проклятые политиканы! Если бы он был одним из них, они действовали бы куда быстрее. Но только потому, что этот бедолага был царем…»[1078]
Франции, несмотря на всю радость от русской революции, было не до России. В марте разразился правительственный кризис. Не только в обществе, но уже и в армии нарастало брожение, которое правительство всячески стремилось замолчать. «Бесплодные потери, объяснявшиеся бесталанностью высшего военного руководства, оказались решающим толчком, повлекшим за собой революционные выступления в целом ряде французских пехотных и артиллерийских полков, однако ни во французском Генеральном штабе, где при каждом моем посещении я встречал все меньше откровенности, ни из прессы никаких сведений об этих революционных выступлениях узнавать не удавалось. О них только говорили шепотком депутаты парламента», — свидетельствовал российский военный представитель в Париже Алексей Алексеевич Игнатьев. Российские военные заказы, по его свидетельству, исполнялись все хуже… «Росли и склады неотправленного в Россию военного имущества: англичане с каждым месяцем сокращали размер предоставляемого ими морского тоннажа. Это было негласным нажимом союзников на Временное правительство»[1079].
Отношения с Румынией, руководство которой было недовольно свержением монархии, осложнились. Главнокомандующий Румынским фронтом Щербачев расскажет, что ему «приходится считаться не только с более тяжелыми, чем на других фронтах, военными условиями, но и с очень запутанной политической обстановкой». Отношение к российским войскам становилось все менее дружественным. «Не всегда доброжелательное отношение местных жителей истолковывается как нежелание помочь тем, кто сражается за них же. Возникают трения, иногда разрастающиеся вследствие того, что часть румын считает нас виновниками тех поражений, которые они понесли и из-за которых они лишились большей части своей территории и достояния»[1080].
Но в российских событиях румынская элита усмотрела и свою выгоду — возможность реализации «проекта Великой Румынии». «Разложение русского фронта, — писал в своих послевоенных мемуарах министр Ион Георге Дука, — не пугает меня, наоборот — радует. Когда Россия рухнет, мы сможем быстро захватить Бессарабию, а так как, с Россией или без нее, в конечном итоге победу одержат союзники, в конце войны мы захватим также и Трансильванию, и таким образом из этих сражений и из этих потрясений родится то, что мы опасались видеть даже в самых смелых снах: объединения всех румын от Днестра и до Тиссы»[1081].
Для Италии российская революция означала возможность Австро-Венгрии бросить войска против Рима. Равнина Исонцо стала в 1917 году ареной кровопролитных сражений. Только за два летних месяца там погибло около 200 000 человек. В итальянской армии повсеместным явлением стали дезертирство и мятежи[1082].
Исследователь американской политики в год русской революции Сергей Листиков утверждал: «Февраль был воспринят в США как неожиданное и радостное событие… Гражданам заокеанской республики, включая и представителей политической элиты, глубоко осмыслить развитие событий в России мешала вера в избранность, исключительность и превосходство опыта, институтов, модели общественно-политического и экономического устройства США. За океаном нелепо было и думать, что после Февраля Россия отвергнет американскую модель»[1083]. Падение монархии в России послужило для американцев доказательством того, что Европа, в самом деле, борется за идеалы свободной демократии. Одновременно из российско-американских отношений исчез болезненный для Вашингтона еврейский вопрос.
Приветствуя революцию, Вильсон вместе с тем не очень понимал, как строить политику в отношении России. Его правая рука — полковник Эдвард Хауз — «русской темой» не владел и рассматривал Россию как второстепенный фактор межсоюзнических отношений (хотя и был озабочен угрозой вхождения Петрограда в орбиту германских интересов), а госсекретарь Лансинг предпочел не иметь мнения, отличного от президентского.
При этом Вильсон не слишком доверял посольству в Петрограде и самому Фрэнсису, который не был профессиональным дипломатом, и счел необходимым направить в Россию своего друга Чарльза Крейна. Он был вице-президентом фирмы «Крейн компани», который организовал в России компанию «Вестингауз» и с 1890 по 1930 год побывал у нас не менее двадцати трех раз. А его сын Ричард был доверенным помощником Лансинга[1084].
Уже 15 (28) марта Крейн отбыл из США на норвежском пароходе. Он побудет в России до сентября, посетит — помимо Петрограда — Москву, Киев, Кавказ. «Крейн оказал влияние на понимание русской ситуации первым лицом в государстве куда более серьезное, чем многие дипломаты и военные, большая часть донесений которых до Вильсона не доходила». Как никто другой, Крейн способствовал укреплению стереотипа благополучного развития российской революции, идущей по либеральному пути в умах американского руководства. Во многом из-за этого как минимум в течение первых двух месяцев после Февраля Вильсон благодушно наблюдал за событиями, особенно пока за Милюковым сохранялся портфель министра иностранных дел. Но при этом в США всех русских социалистов (многих из которых знали лично по их деятельности в Новом Свете) рассматривали как неприемлемых и безответственных радикалов, и у американской дипломатии не было ни малейшего желания контактировать с деятелями Совета либо желать их вхождения в состав правительства.
Эйфории в отношении революции во многом способствовала американская пресса. Оптимистическую линию выдерживали наиболее влиятельные и читаемые газеты и журналы: «Нью-Йорк таймс», «Аутлук», «Сервей», «Индепендент», «Норс америкен ревью». А после вступления США в войну заработала военная цензура, и Госдеп и ведомство генерального почтмейстера старательно исключали распространение новостей и мнений, не соответствовавших настояниям Белого дома[1085].
Впрочем, в американском журналистском корпусе проявился плюрализм мнений. В их среду тоже проникали левые веяния, а революционная Россия как магнит стала притягивать к себе ищущих острых ощущений радикалов со всего мира. Один из них — Джон Рид — прославится как летописец революции. Менее известен его коллега Альбер Рис Вильямс, который вспоминал: «Откровенно говоря, и Рид, и я были во многом романтиками, любителями приключений… Конечно, когда мы приехали в Россию, ни я, ни Рид не только не были большевиками, но даже не знали, что это значит… У нас был опыт личного участия в профсоюзном движении, в массовых выступлениях трудящихся, в забастовках и демонстрациях… Мы с Ридом часто обсуждали и анализировали ход революции, в особенности когда, переехав Литейный мост, попадали в мир рабочих окраин, в мир трущоб, перенаселенных бараков, дымящих заводских труб… Иногда к нам присоединялись Луиза Брайант и Бесси Битти. Рид представлял радикальный журнал «Мэссиз» и нью-йоркскую газету «Колл». Я был корреспондентом газеты «Нью-Йорк пост». Луиза Брайант писала для различных женских журналов, выступая везде под своей девичьей фамилией: в те дни ни одна уважающая себя радикалка не носила фамилию мужа (она была женой Джона Рида. — В.Н.). Бесси Битти представляла «Сан-Франциско бюллетин»[1086]. Левым американским журналистам в конце концов больше по вкусу окажутся большевики.
Российская революция облегчила Вашингтону принятие решения о вступлении в войну: внешний мир обрел более привычное для американского манихейского сознания очертание борьбы сил демократического добра с авторитарным и монархическим злом. Россия и США стали союзниками. 20 марта (2 апреля) Вильсон обратился к конгрессу и призвал к войне с Германией, «этим естественным врагом свободы». Президент разоблачал автократию: «Сейчас она поколеблена, и великий и благородный русский народ со всем своим простодушным величием и мощью присоединился к силам, которые по всему земному шару сражаются за свободу, за справедливость и за мир. Вот достойный партнер для лиги чести»