Оле, тореро! — страница 2 из 30

журналисты в хвалебных статьях объединяли наши имена. Мы должны были получить альтернативу в один день, и оба только о том и мечтали.

Как-то в июне мы возвращались с корриды Сан-Хуан в Аликанте. Мы еще недостаточно разбогатели, чтобы разъезжать в машине с шофером, а потому всегда старались не пропустить поезд. В тот раз мы сидели в вагоне молча: во-первых, устали, а во-вторых, с некоторых пор между Луисом и мной возникло нечто вроде тонкой перегородки, и я тщетно ломал голову над причиной отчуждения. Вдруг я заметил, что Вальдерес смотрит на меня полными слез глазами. Я страшно удивился.

— Что с тобой, Луис?

Он попытался уклониться от ответа.

— Ничего, ничего, уверяю тебя…

— Да ну же! Ведь ты чуть не плачешь! — (Правда, надо сказать, у валенсийцев вообще часто глаза на мокром месте). — Я уже давным-давно хочу спросить, в чем дело. Ты переменился ко мне, Луис. Почему?

— Мне стыдно!

— Стыдно?

— Ты спас мне жизнь, а в благодарность я отнимаю твою!

Он разрыдался. А мне, хоть я и не понял ни одного из его слов, вдруг стало страшно. Я схватил его за грудки и ' потряс.

— Говори!

Но Луис продолжал молчать, и тогда ужасное подозрение пронзило мне сердце.

— Это связано с Консепсьон?.. — чуть слышно проговорил я.

— Да, — скорее выдохнул, чем ответил Луис.

Тут все закружилось у меня перед глазами, и я внезапно возненавидел своего друга. Подавив охватившее меня бешенство, я почти спокойно сказал:

— Я убью тебя, Луис.

— Мне все равно… в любом случае не вижу выхода из этого положения…

— Из какого положения, hijo de puta[9]?

— Так или иначе я потеряю либо тебя, либо Консепсьон… Я люблю вас обоих. Надо бы уйти, но она будет несчастна вдали от меня, а я — без нее и без тебя…

— Она тебя любит? И призналась в этом?

— Да.

Консепсьон… Я никак не мог поверить… Консепсьон и наши клятвы… наши, такие давние, обеты друг другу… Целый мир образов замелькал перед моими глазами, убеждая, что сама мысль об измене чудовищна. Консепсьон не может любить другого! Это невероятно! Я снова накинулся на Луиса:

— Ты врешь! Признайся, что врешь!

— Нет… — сдавленным голосом простонал он. — Мы уже давно хотели признаться тебе во всем, но не решались…

Еще никогда в жизни я не был так близок к убийству.

— Она твоя любовница?

Он кинул на меня возмущенный взгляд.

— Опомнись, Эстебан! Ты же ее знаешь!

— Ты целовал ее?

— Никогда! Какое я имел право?

— Но ты все же считаешь себя вправе отнять ее у меня?

— Нет… потому-то и сказал тебе…

Что за ночь я пережил!.. Я хотел убить их обоих, но отлично понимал, что никогда не посмею поднять руку на Консепсьон… Я знал, что могу заставить ее сдержать прежние клятвы, что она подчинится. Но разве будешь счастлив с женщиной, если она думает о другом?.. Я решил завтра же встретиться с Консепсьон и выложить ей все, что у меня на душе. Я напомню ей нашу юность. Я скажу ей, что нельзя предавать такую глубокую любовь ради, быть может, мимолетного увлечения… Я умолю ее… Но при этой мысли все во мне взбунтовалось. Эстебан Рохилла встает на колени лишь перед быком! Если же мы расстанемся врагами, Консепсьон уедет с Луисом и я больше никогда ее не увижу. А я не представлял себе жизни без Консепсьон!

Когда в комнату проникли первые лучи рассвета, я твердо решил принести себя в жертву, чтобы не потерять возлюбленную.


Я увел ее на берег реки, где мы играли в детстве. Мы долго шли рядом и молчали. Первой решилась заговорить Консепсьон.

— Эстебанито… Луис тебе рассказал?..

— Да.

— Тебе больно?

— Чуть-чуть.

Каких же усилий стоила мне эта нотка беспечности в голосе! Я почувствовал, что Консепсьон очень удивлена. Она, наверняка, приготовилась к тягостным объяснениям.

— Вот как? Только чуть-чуть? — с легкой досадой переспросила она.

— Ты его любишь, не так ли?

— Да.

— И собираешься выйти за него?

— Да.

— Так что же, по-твоему, я могу еще сказать?

Консепсьон растерялась.

— Но, Эстебанито… мне казалось… ты… меня любишь?

— Детская любовь, которую мы, быть может, принимали слишком всерьез… В глубине души я больше всего люблю бой быков… Так что выходи за Луиса и мы останемся братом и сестрой, как прежде.

Обмануть других оказалось гораздо труднее. И ни один бой не сравнить по тяжести с тем, какой мне пришлось вести с самим собой в день венчания моей любимой. С того самого дня я утратил интерес ко всему на свете. Угас и огонь, воодушевлявший меня на арене. Сначала говорили о моем временном затмении, но потом пришлось смириться с очевидным фактом: я перестал быть самим собой… и уже никогда не стану тем, кем обещал быть. Луис получил альтернативу один. Во время церемонии я стоял в калехоне[10], и на сей раз слезы выступили на моих глазах. Получив из рук Ортеги мулету[11] и шпагу, Луис подошел и расцеловал меня под аплодисменты толпы. Многие меня узнавали. Луис выступил довольно успешно, но я заметил его слишком нервозную подвижность ног. Он по-прежнему боялся быков. Консепсьон тоже не могла скрыть испуга, а ведь она никогда не тревожилась во время моих схваток. Потому ли, что любила меньше, чем Луиса, или так твердо верила в мои силы?

Мало-помалу я почти перестал выходить на арену, и обо мне забыли. Зато слава Луиса Вальдереса как восходящей звезды упрочивалась. Изящество, элегантность и мягкость (на мой вкус, чрезмерная) его фаэны[12] снискали Луису прозвище «Валенсийский Чаровник». Однажды вечером я обедал у него на баррио Санта-Крус — Луис и Консепсьон жили в очаровательном домике, где царили солнце и благодатная тень, а тишину нарушало лишь журчание фонтана в патио и пение птиц в клетках, искусно запрятанных среди листвы деревьев. Это жилище, с его изысканным убранством, служило вполне достойным обрамлением хозяину. Тут-то я и объявил о своем намерении расстаться с ареной окончательно. У них обоих хватило такта не выказать удивления. Мое падение было слишком очевидным, слишком заметным, чтобы кто-то, а уж тем более знаток, мог делать вид, будто ничего не видит. Довольно долго мы молчали, потом, когда Консепсьон принесла кофе, Луис спросил:

— И чем же ты собираешься заняться?

— Не знаю.

— Ты ведь не сможешь жить без быков…

— О, знаешь, Луис, мы часто воображаем, будто не в силах существовать без того или без этого… а на поверку оказывается, что как-то обходимся…

— Послушай… мне нужно, чтобы на арене рядом со мной был кто-то… кто хорошо знает меня и кого я знаю… Хочешь быть моим доверенным лицом[13]?

Я согласился. Все по той же причине: не удаляться от Консепсьон, которую я любил так же, как в день первой встречи, много-много лет назад…

Консепсьон помогала вести хозяйство старая Кармен Кахибон, вдова пикадора. Как-то утром я зашел просто так, без предупреждения, и услышал, что женщины ссорятся. Я смутился, не решаясь заявить о своем присутствии и боясь, что меня сочтут нескромным, а кроме того, мне страшно не хотелось слушать глупые крики, которые могли бросить хоть какую-то тень на возвышенный образ Консепсьон, живущий в моей душе. Не знаю, в чем провинилась старая Кахибон, но, так или этак, Консепсьон решила дать ей расчет.

— Ладно, я уйду, — буркнула старуха, — но зато уж я-то могу вернуться в Триану с высоко поднятой головой!

Похоже, это замечание страшно задело Консепсьон. Почувствовав в словах старухи скрытое обвинение, она, совсем как девчонка тех, прежних, времен, запальчиво воскликнула:

— Я тоже!

— Вы? Ну уж нет!

— Это почему же?

— Потому что там вам никогда не простят убийство величайшего матадора из всех, кто когда-либо увидел свет в Триане!

Этот неожиданный выпад несколько охладил Консепсьон.

— Что вы болтаете? Насколько мне известно, я еще никого не убивала!

— Вот так? А Рохилла? Эстебан Рохилла, с которым вы были обручены с детства? Что с ним сталось в тот день, когда вы его предали ради этой валенсийской куклы?

— Убирайтесь!

— Конечно, я уйду… И можете не строить из себя великую барыню! Я ведь служила у вашего папы еще до того, как вы появились на свет… И он, кстати, тоже не может простить вам гибель нашего Эстебана…

Я ушел на цыпочках и вернулся минут через пятнадцать, на сей раз нарочно стараясь погромче шуметь. Глаза у Консепсьон были покрасневшими от слез. Она взяла меня за руку.

— Эстебанито… Это правда, что ты забросил бои из-за меня?

— А что ты сама об этом думаешь?

— Я не знаю…

— Вот и продолжай не знать…

Шесть лет мы жили той безумной жизнью, какую вынуждены вести модные тореро. Как только наступал сезон, мы мчались с одной корриды на другую: из Саламанки — в Мурсию, из Севильи — в Мадрид, колеся по всему полуострову вдоль и поперек. Консепсьон, знавшая быков почти так же хорошо, как и я, все больше нервничала после каждой схватки — от нее не ускользало, что Луис не становится лучше. Ноги у него оставались по-прежнему слабыми, в любой миг можно было ожидать катастрофы. Валенсийский Чаровник мог ввести в заблуждение кого угодно, но только не нас. Я слишком часто видел страх в глазах матадоров, чтобы не заметить его в лихорадочно сверкавшем взгляде Луиса, когда он подходил к барьеру, чтобы взять у меня шпагу или мулету. В начале нашей совместной работы я чувствовал, что Луис боится, но лишь два-три раза в году. Потом дела пошли хуже и хуже. Теперь паника охватывала Луиса на каждой или почти на каждой корриде. В Аранхуэсе, когда он встал перед быком на колени и толпа вопила от восторга, я знал, что Луис сделал это лишь потому, что его не держали ноги. Консепсьон, до сих пор всегда сопровождавшая нас, перестала ходить на бои. Она больше не могла смотреть, как этот человек, с застывшей на губах улыбкой, Бог весть каким чудом всякий раз ухитряется скрыть панический ужас под внешним изяществом. Все его движения, изгиб торса стали чисто рефлективными.