Олег Борисов — страница 62 из 104

Борисов настолько внес себя в фильм, что уже не надо было. Дирекция была потрясена. Бегали за мной: точно? Не надо? Потому что была сцена прощания, расставания Малинина и Ермакова.

Я к чему говорю о подготовительном периоде. Это не недостаток, это не неточность драматургического решения, а это показал материал — это уже все было.

Уникальный случай: два эпизода. Просто вся наша тщательная разработка была рассчитана на другой уровень наполнения роли. Так сказать, на обычный. А Борисов пришел и настолько отдался, настолько почувствовал эту роль, что эти эпизоды оказались ненужными. Я мучился поначалу. Так рисковать — лучше, может быть, снять, потом ведь можно выбросить… Но по материалу я понял окончательно бесповоротно: не надо. Вот что значит соучастие. Это — иллюстрация к Борисову».

Потрясающая по воздействию сцена прохода Ермакова — Борисова сквозь толпу по притихшему после несчастья городу выразительнее всех несостоявшихся диалогов с оппонентом в исполнении Анатолия Солоницына.

Лев Абрамович Додин рассказывал, что после того как он передал Борисову папку с пьесой (инсценировка «Кроткой»), он был весьма напряжен и взволнован. Его с разных сторон подготавливали к тому, что с Борисовым — очень не просто, что характер — не сахар, а режиссеров этот «скрупулезник» вовсе не переносит. «Такой же набор характеристик, — говорит Додин, — я позже услышал о Смоктуновском, когда готовился к „Господам Головлевым“, только к борисовским „недостаткам“ (характер не сахар и т. д.) добавился и чисто „смоктуновский“: Кеша — сумасшедший и со своей космической высоты на землю не опускается». И Додин делает вывод: так одинаково и стереотипно думает, оказывается, «средняя масса» о высоких талантах. Лев Абрамович быстро понял, что зачастую за склочность выдавали «высочайший уровень требовательности к себе и окружающим». «Возможно, — пишет Ольга Егошина о „Кроткой“ с Олегом Борисовым и „Господах Головлевых“ с Иннокентием Смоктуновским, — это был один из самых счастливых моментов русского театра ХХ века».

От работы с Борисовым над «Кроткой» у Додина сохранилось счастливое ощущение о соприкосновении душ. Для режиссера, наслышанного о дурном характере Олега Ивановича, его резкости, это было первое и самое главное открытие. «Это, — говорит Лев Абрамович, — был большой артист с очень тонкой, нежной, застенчивой, больной душой, которой требовалось выражение».

Гордый был человек Олег Иванович! Гордый и равный со своими партнерами, по-джентльменски великодушный, однако в этом «уравнении себя» знавший меру. Артист, игравший в ленинградском варианте «Кроткой» Офицера, в один из моментов эту свободу принял за вседозволенность и, не разобравшись в сцене, сказал что-то бестактное и глупое: «Что здесь играть? Это на импровизуху пойдет…» — и еще рукой как-то непочтительно отмахнулся. Додин сразу увидел напряженное лицо Акимовой, а Олег Иванович, выждав паузу, вышел из-за своей конторки с совершенно ровной спиной и тоном офицерско-гвардейским, почти вызывающим на дуэль, произнес ему прямо в лицо: «Молодой человек, здесь, в нашем обществе, так не выражаются! То, что вы сказали, — пошлость! Запомните это раз и навсегда!» Лицо этого артиста стало белее смерти, он тут же бросился извиняться, объясняя потом Додину, что ждал такого урока, такой «постановки на место» от кого угодно — от режиссера, художественного руководителя, — только не от своего собрата по цеху.

«То, что сделал Борисов, по-моему, прекрасно, — говорит Лев Додин. — Только мало кто в театре заслуживает право на такой поступок. Слишком часто артисты закрыты, не до конца искренни, в жизни защищаются цеховой солидарностью, а на сцене — техникой, ремеслом. Открываясь, они рискуют быть уязвленными, обиженными, часто становятся объектом для насмешек со стороны коллег».

Борисов явил собой такой образец мужественности и обнаженности, что это передалось не только партнерам и постановочной группе, но также техническим службам и осветителям. Последние в течение трех часов, расположившись на одном стуле в метровом пространстве между сценой и занавесом, не могли даже пошевелиться. Лев Абрамович не слышал от них ни одного покашливания (это в сыром-то Ленинграде!..) или разговора, просьбы перекурить — при том, что световая партитура по сложности оказалась сродни музыкальной. У всех была та же заряженность на работу, что и у Борисова.

Когда Борисова называют «высокомерным», только и остается — согласиться с этим определением, но вкладывая в него такое понятие, как «высокая мерка». И по этой высокой мерке он мерил всех. «Прыгни на эту высоту, и тогда будем тягаться, — говорил Юрий Борисов. — Никто просто не мог прыгнуть».

Один из ведущих артистов додинского театра Сергей Курышев рассказывал, как они репетировали с Олегом Ивановичем Борисовым «Вишневый сад»: «Он не смог участвовать в спектакле, уже тяжело заболел. Интересно было наблюдать на репетициях за Борисовым, как он слушал, как делал записи, как он задавал вопросы и какие именно вопросы его интересовали. Иногда спрашивал о простейших вещах, но ответы часто становились поводом для обсуждения каких-то более серьезных вещей в нашем театре». Курышев называет короткий период их встреч на репетициях счастьем, хотя и не было у них общих диалогов — просто он находился рядом с Борисовым, на одной сцене с ним.

Борисова всю жизнь называли мрачным артистом. Возможно, в этом и есть доля истины. Но ведь артист — отражение жизни и того времени, в которое он живет. «Поразительный человек, — вспоминает Андрей Андреевич Золотов. — Обаятельный и невероятно заботливый, нежный к семье, к сыну, к друзьям, к товарищам».

Многие находили, что у Борисова «чрезмерный» талант, «злой», «остервенелый», но для Натальи Теняковой он, по ее словам, «прежде всего — идеальный партнер, мыслящий, высокий профессионал, владеющий всеми жанрами — от комедии до трагедии».

Борисов был прекрасно воспитанным человеком, что, прежде всего, означает умение вести себя в обществе. В коллективе. В буквальном смысле этого слова — умение вести себя. Он был абсолютно демократичен, легок в общении. Не опускался до выяснения отношений.

Борисов никогда не был замечен в панибратстве. Не разрешал этого — ни себе, ни окружающим. Фамильярности не дозволял. Но не говорил об этом, не требовал — «прекратить!» — а просто вел себя так, что ни у кого не возникало и позыва фамильярничать. Александр Пашутин, партнер Борисова по «Параду планет», вспоминает, что Олег Иванович был человеком, к которому «просто так не подойдешь, его не похлопаешь по плечу. И он всех держал немножечко на расстоянии. И, наверное, правильно делал. Потом, постепенно, мы — нас, артистов, там было пять человек — подружились, потому что только в дружбе могла состояться такая моя любимая картина, в которой нам довелось сниматься в Солнечногорске, на территории знаменитых курсов „Выстрел“, два с половиной месяца».

Закрытость Борисова Михаил Козаков называл «рихтеровской». «Есть, — говорил он, — путь Рихтера и есть путь Ростроповича. Так вот Борисов — это путь Рихтера. И речь, понятно, не о музыке, — о двух личностях. Рихтер — закрытый. Ростропович — распахнут миру».

У Олега Ивановича между тем все было в порядке с чувством юмора. С «мрачным» образом Борисова — человека и Борисова — актера, укрепившимся в сознании тех, кто начитался «страшилок» о его ужасном характере, это не имеет ничего общего. Питерский литератор и искусствовед, автор книги «Легенды БДТ» Юрий Кружнов, проработавший, по его словам, «в одном учреждении (в БДТ. — А. Г.) с Борисовым 13 лет», вспоминает об этом так: «Я помню его если не всегда, то довольно часто веселым, падким на шутку, готового „съюморить“ и остро, и терпко, и метко, любителем „подурачиться“ или экспромтом разыграть товарища и смеющимся по любому поводу, по какому можно еще смеяться…

Многие его почитатели, возможно, будут удивлены, — особенно те, кто привык к образу самоуглубленного, серьезного Борисова, — если скажу, что не помню, чтобы кто-то умел и мог так заразительно, так упоительно-самозабвенно, до слез удушья хохотать, открывши глаза и рот, как Олег Иванович. И это был не придуманный смех, а совершенно искренний, настоящий его смех. Этот смех — если Борисова действительно что-то рассмешило — буквально захватывал все существо Олег Ивановича… Это был смех сатира, едкий смех человека, знающего цену человеческим слабостям и готовым, кажется, посмеяться над всем человечеством. И шутки Олега Ивановича отнюдь не были наивными. Он не каламбурил, как Панков или Юрский, не острословил, как Данилов, но и не насмешничал по пустякам, как многие его коллеги. Ирония была свойством натуры Борисова, она даже не пропитывала, а, я бы сказал, разъедала ее изнутри. Отсюда был и характер его юмора, и шутки нетривиальные».

Как-то раз в бильярдной БДТ Олег Иванович подошел к наигрывавшему что-то на рояле Кружному и сказал:

— Слушай, Рюрик, пусть бы твоя муза помолчала. Лучше сыграем. Давай, давай!

— Олег Иванович, я не умею.

— А я умею?

«У Олега Ивановича, надо сказать, была, — пишет Юрий Кружнов, — природная властность в голосе, взгляде. При своем довольно хрупком (если не сказать щуплом) и далеко не атлетическом телосложении, он обладал всеми манерами геркулеса и атлета. Говорил неторопливо и веско, ходил тоже неторопливо, ноги слегка враскорячку, как будто ему мешают идти могучие трицепсы ног…»

Борисов поставил шар для разбивки, подал Кружнову кий, оперся на свой — и застыл в выжидательной позе. Право первого удара он предоставил партнеру. «Я, — рассказывает Кружнов, — сначала стал мучительно вспоминать, как держали кий те, кого я так часто видел в этой бильярдной. Наконец мне удалось уложить кий на пальцы левой руки, а правой я стал примериваться к шару. После долгих пассов-примерок я двинул по шару что было силы. Но предатель-кий, вместо того чтобы толкнуть шар, вырвался из моей руки, пролетел вперед на полметра, ударился в дальний борт стола и там замер.

Олег Иванович долго молчал, с трагическим сожалением и даже отчаянием глядя на неподвижные шары.