Спортивная команда на мощном лайнере полетела дальше, Галецкий с двумя мальчишками на почтовом самолетике в Чижму. «Вот этот самый Аркашка Галецкий всегда был неудачником, — рассказывал своим Величкин. — И в институте, и вообще… Черт его знает почему! Как-то не везет ему всю жизнь…»
«Когда-то, — рассказывал Галецкий ребятам в кабине почтовика, — он был влюблен в мою жену! В Наталью Дмитриевну! А парень он очень хороший… Жаль только, жизнь у него сложилась как-то неудачно… Ведь он талантливый человек, а стал администратором…»
От незнания чего только Борисову не приписывают: гордыню, хитрость, соединение в одной душе комплекса неполноценности и мании величия, а также то, что «в грехах зависти и тщеславия никогда не признавался», будто бы считал себя самым обойденным славой актером, заслуживавшим ее куда больше своих партнеров. И даже — «болезненную мнительность» приписывают. И это — человеку мужественному, репетировавшему и игравшему на фоне своей болезни так, как и здоровому не снилось. Человеку прямому, с обостренным чувством собственного достоинства, никогда ни перед кем не пресмыкавшемуся.
У него была не гордыня, а — гордость, раздражавшая привыкших «вылизывать лестницу». «Гордые, — написала Наталья Казьмина, — сами того не желая, демонстрируют другим их обыденность и обыкновенность».
Театровед Нателла Лордкипанидзе поинтересовалась однажды у Олега Ивановича — не для интервью, — не страшно ли актеру, даже опытному, выходить на сцену. Борисов признался: «Это — сладостный обрыв. Какие-то люди сидят в зале, и ты должен им рассказывать… В последние годы (разговор состоялся во второй половине 1980-х годов. — А. Г.) я стал дорожить тем, что не всегда имеешь в жизни. Возможностью высказать накопленные мысли. Великое дело — театр. Люди туда ходят за очищением». — «А вы хотите этой ответственности?» — «Я не давал повода сомневаться». Повода, замечает Лордкипанидзе, он и вправду не давал.
Это был человек с прямой спиной, с чувством собственного достоинства. Никогда не позволял себя унижать. Умел сохранять достоинство во всех обстоятельствах. Это был грандиозный артист, мощнейший, с мощной энергетикой. Бывает как по норме, а бывает вопреки. Он был вопреки, конечно. Ефремов говорил ему, случалось, на репетициях: «Не надо глубины, Олег!» Без глубины Борисов не был бы Борисовым, с киевских времен отказавшимся от поверхностных представлений о своих героях. Все спешили закончить репетицию, а он пока не докопается, не узнает у режиссера, что там внутри, в глубине, никуда не уходил.
Подходы к рабочим взаимоотношениям с режиссерами могут быть самыми разными. Замечательный, безусловно, актер Олег Янковский говорил, например, Михаилу Козакову (в ответ на удивление Козакова: «Ну как ты позволяешь марать в „Гамлете“ тему сомнений?»), с которым они работали над спектаклем «Гамлет» у Глеба Панфилова: «Понимаешь, какая штука. Актер должен быть, как бл… У Панфилова такая концепция, и я ложусь под него». Любопытен, признаться, и ответ Козакова на это откровение Янковского: «Я понимаю тебя, но весь вопрос, под кого ложиться. Вот если ты ложишься под Эфроса, или под Ефремова, или под того же Панфилова в кино — это я понимаю…»
Ни в каком сне не может присниться «лежащий под кем-то» Борисов.
Можно, конечно, упростить до предела смысл сыгранных Борисовым ролей в фильмах «Остановился поезд», «Парад планет» и «Слуга», как это делает театровед Елена Горфункель, считающая, что в этих лентах — «тот Борисов, который помнит и не прощает обиды (две на Москву, одна на Ленинград, одна, но сильная, на Киев), видит отвращающий его зрение, слух, сознание театр за кулисами, театр в кабинетах, театр в прессе, театр нравственных уродств и театр прогнившего общества, театр хоть не до конца и не везде, но поруганных идеалов и святынь». Но в таком случае полностью исчезают все болевые точки (а их много), мастерски не только обозначенные, но и выделенные прописными буквами.
«Всегда говорили, думали и знали одно — Великий, — пишет о Борисове театровед Марина Дмитревская. — Может быть, последний великий трагик — в тех трагедиях, которые уже облучены гамма-лучами конца века и тысячелетия, не защищены озоновым слоем от жестких потоков сверху, оттуда, где ангелы. Был Великим — и не был властителем дум. Потому, что не возвышал человека на радость людям (властвуют, как правило, щедрые и безотчетно жизнелюбивые). Он носил в себе тлеющие уголья неверия в человека, не раз, через все свои роли, заглянув в безысходные бездны его природы».
Сейчас стали разбрасываться словом «великий». Их столько нет, скольких так называют. Борисов действительно был великим театральным артистом. Слово «великий» Эдуарду Кочергину видится опасным. Он, хорошо, как, в общем-то, и все, наверное, в профессиональной среде, цену Борисову знавший, называет Олега Ивановича «мудрецом древнего цеха актеров, пронзительным профессионалом. А если великим, то великим русским типом — совестью всяческого дела, в том числе и актерского». И определение «гений» видится не менее опасным. И, мягко говоря, странноватым в словосочетании «репутация гения», которую Борисов будто бы имел у самых требовательных режиссеров.
Михаил Козаков, редко употреблявший определение «великий», Борисова великим называл и свое преклонение перед этим артистом подкреплял рассказом о трех потрясениях, которые испытал в своей жизни от актерской игры: Лоуренс Оливье («Отелло»), Пол Скофилд («Король Лир») и Олег Борисов в «Кроткой».
Очень точно, на мой взгляд, расшифровал определение «гений» применительно к Олегу Борисову Леонид Филатов, так назвавший Олега Ивановича на праздновании его шестидесятилетнего юбилея в Театре Советской армии. «Когда, — говорил Филатов, — мы слышим и произносим слово „гений“, нам представляется некий Моцарт — человек легкий, ненатужный, у которого все происходит как бы само собой, без напряжения. Олег Иванович Борисов был гений. Но гений особый. Не легкий гений. Я бы даже сказал гений трудовой.
Ему в жизни ничего не давалось легко. Даже то, что он умел давно и хорошо делать, он делал через невероятный труд. Ему требовалось много терпения и стойкости. И в быту и в искусстве».
Олегу Борисову всю жизнь приходилось доказывать, что он — артист, хороший артист: с далеко не всегда присущей актерскому ремеслу предельной четкостью и полным отсутствием бессодержательности и постоянным поиском возможностей расширения объема роли, увеличения объема образа. О себе шутил: круг тех, кто любит, узок — кучка психов и вредных интеллигентов. Вспоминал услышанное о себе:
— Как имя этого… который в шляпе?
— И ноги кривые, и бородавка… до сих пор бородавку не вывел.
— Говорят, он старый «москвич» в Грузию продал.
— Что ни говори, а Лавров лучше артист.
— Знаете, какую дачу отгрохал — дворец!
— А жена есть? Почему он все время с Гурченко?
— Как мой Олег Анофриев полысел!
— Какой страшненький!..
«Мне иногда сдается, что „гений“ — это не конкретное понятие, а символ нашего удивления и бессилия аналитической мысли перед природой большого дарования, — пишет Наталья Радько. — Как? Почему? Откуда? У критиков чаще всего есть ответы на любые вопросы по поводу чужого творчества. У каждого свой хлеб. Но есть граница, за которую нас не пускают. Там тайна. Она немного высокомерна. Она сама защищает себя. Быть может, даже от своего обладателя. Вот ее непониманием не оскорбишь. Пусть только не несет оно в себе ни агрессивности, ни невежества, ни упрямой злобы. Пусть изредка бывает почтительным и деликатным. И тогда тайна позволит приблизиться к себе, а может, и подарит какую-то отгадку».
Борисов (с редчайшим, по мнению Натальи Радько, фактом актерского дарования — «способностью играть мысль»; Олег Иванович заметил по этому поводу: «Наташа Радько перегнула палку, написав, что я могу играть идею») считал, что такие слова, как «гений», «великий», нельзя разбазаривать: «Ими может быть отмечен создатель, но не исполнитель, не интерпретатор. Наша функция вторична, над нами — литература. Натурщик, позирующий художнику, не может быть гением». Называл актерство «неинтеллектуальным поприщем».
«Как это непросто, — рассуждал он, — привести к единому знаменателю, заставить говорить на одном языке. Чувства, эмоции все равно выпирают, и еще самолюбование, глупость. Может ли глупый человек играть умного, рядовой — гения? Ведь может же злой — доброго (или не может?). А где вы вообще видели умных артистов? Их было-то за историю театра…
Как сделать, чтобы эмоции были под контролем, а спектакль, хотя бы отдельные сцены, стал явлением жизни? Чтобы пришли к тебе философ, ученый, поэт — просто горстка умных людей, и увиденное их подтолкнуло бы к творчеству, к какому-нибудь открытию…»
Борисов всегда относился к себе с предельной критичностью. Его друг Давид Боровский брал с него в этом плане пример. Когда однажды Боровскому сказали, что «редко кому из современных театральных художников еще при жизни удавалось слышать в адрес своих работ такие эпитеты, как „классическая“… Ваше решение „Гамлета“ называли „легендарным“», он ответил: «В Париже придумали выставку макетов десяти лучших „Гамлетов“ нашего столетия, где была и таганковская постановка. Я ходил по Центру Помпиду, смотрел, сравнивал. И с полной убежденностью могу сказать, что лучшим был макет Гордона Крэга для Художественного театра. Это такая гениальная фантазия, на все столетие. Думаю, что в минуты, когда тебя одолевает чувство собственной важности, очень полезно посмотреть, как работали великие мастера: очень помогает».
Борисов — беспощадный исследователь метафизических крайностей («Мне всегда интересен предел, крайняя точка человеческих возможностей, — записал он в дневнике. — А если предела не существует?») — вовсе не заложник масштаба своей личности. Вадим Абдрашитов, тоже называвший Борисова гением, отдельным явлением в киноискусстве, сверхъяркой звездой, излучение которой мешало другим, считает, что «он недостаточно оценен обществом». Академик Андрей Андреевич Золотов согласен с такой оценкой и объясняет, почему, по его мнению, «недостаточно». Масштабы не совпадают. У Борисова масштаб такой огромный, что он вместил в себя общество, а у общества масштаб сжимается, сжимается, сжимается… Обществу многовато Олега Борисова. Он все понимает, все может и всех жалеет… Борисов — человек, который мог понять масштаб других людей, высоко его оценить, соблюдая нормы скромности. Ничего у общества не просил.