Один из любимых рассказов Леонида Ефимовича Хейфеца о Борисове следующий. Рассказ — из середины 1970-х годов. Тогда очень много времени все проводили на кухне. Кухонные разговоры друзей. Однажды в квартире Хейфеца на кухне собрались четверо. Говорили о театре, кино, и вдруг возник вопрос: а кто все-таки лучший артист? «Оказалось, — рассказывает Леонид Ефимович, — что на этот вопрос мы никогда в жизни себе не отвечали. Все задумались. И один сказал — Борисов, второй сказал — Борисов, потом третий сказал — Борисов. И четвертый сказал — Борисов. И это в середине 70-х, когда была целая группа выдающихся, замечательных артистов, которые были на виду. Не назвать Смоктуновского, не назвать Ефремова, не назвать Евстигнеева… А вся наша четверка называет Борисова. И тогда возник следующий вопрос: а почему — Борисов? Мы ведь и „Кроткую“ тогда еще не видели — этот спектакль был поставлен позже. Почему в середине 70-х в СССР, на кухне лучшим артистом страны сведущие в искусстве люди назвали Борисова, не будучи даже с ним знакомы? И кто-то сказал: когда я вижу Борисова, мне кажется, что он все понимает про жизнь так же, как и я. Он т а к любит, что ты понимаешь, что близок ему. Он т а к яростно ненавидит, и ты понимаешь: и ты ненавидишь это же… В нем была сконцентрированная боль, сконцентрированное чувство справедливости».
Татьяна Москвина не только считает Олега Борисова актером одного масштаба с Лоуренсом Оливье и Джоном Гилгудом, но и высказывает предположение о том, что, «может статься, наш-то мог сбыться и крупнее их, на иных ландшафтах, с другой исторической пищей!». Причиной такого неполнозвучия трудно счесть что-либо, кроме «„провинциальности“ советского кинематографа 70–90-х годов. Как и все мы, Борисов был прочно заперт в исторических обстоятельствах своего времени, изолирован от мира. Мелкий сиюминутный пейзаж часто казался нашим сценаристам и режиссерам важным, истинным. Борисов преодолевал и мелкость, и сиюминутность — внутри своего образа, но целиком перетворить картину не мог».
«Если что и погубит наш театр, — говорил Александр Свободин, — то это разливанное море актерского дилетантизма. Существует, укоренилась в спектаклях скрытая актерская безработица на рабочих местах. Правит бал приблизительность, роль играется пунктиром, то есть с выпадениями актера из цельного сценического мира. Общение персонажей уступает место обмену репликами… Это слишком большая и болезненная тема, чтобы продолжать…
У Борисова я не видел несделанной роли. У него любуюсь тем, как это сделано. Как продуманно, как четко пригнаны друг к другу все детали. Его методологическая подготовка универсальна, дикция, пластика образцовы. Он никогда не общается формально. Его роли можно изучать как проявление современного состояния наследия русского новаторского театра и прежде всего открытий Станиславского. У него замечательная школа. Единицу сценического времени он наполняет до краев жизнью персонажа.
Вспоминаю старую театральную мудрость: актеру необходимы три вещи — чтобы его было слышно, видно и понятно. Но оказывается, что сочетать в себе эти три ипостаси актерского мастерства невероятно трудно и доступно лишь высоким профессионалам. Такой профессионализм становится элементом художественности, вызывает чувства эстетические, а уж если он соединен с магнетизмом личности — перед нами художник, владеющий твоей душой. Таков он — Олег Борисов».
Глава двадцать третья«Без знаков препинания»
Когда Юра, ответственный за пополнение домашней библиотеки, принес из магазина подписных изданий последний — десятый — том из собрания сочинений Достоевского, Олег Иванович сказал: «Самая удивительная в мире профессия — писать книжки! В особенности такие, как эта. Но я уже никогда ничего не напишу, потому что напрочь лишен этого дара».
Разговор о писательстве был продолжен значительно позже — уже в 1978-м. Тогда Юра впервые узнал, что отец ведет дневники. Он показал сыну свои наброски к «Трагическому артисту» и попросил запись Пятой симфонии Шостаковича в исполнении Евгения Мравинского. Пока Юра разбирался в его непростом почерке, Олег Иванович внимательно слушал поскрипывающую пластинку: «Кажется, в своих ассоциациях я не ошибся. Вот опять эта девочка-чертик из феллиниевского фильма… Главное, чтобы никто никогда не прочитал этих записей! В особенности — Мравинский!..»
«На чтении других рукописей, — вспоминал Юрий Борисов, — я не настаивал, а он долгое время не предлагал — я только иногда подглядывал за тем, как он склонялся над толстым ежедневником. Необходимость в консультациях у него периодически возникала. И тогда из его комнаты раздавалось: „Напомни, пожалуйста, этот ‘исполинский сапог’“ — это когда он писал о пианисте Гаврилове. Или вдруг: „Что это за цитата? Выписал — и не могу вспомнить: ‘Мы на земле недолго, мы делаем много дел дурных и говорим слов дурных’. Кажется, из ‘Карамазовых’. А вдруг не из ‘Карамазовых’?“».
Итак, первые записи появились в 1974 году. А последняя — в 1994-м — за две недели до его ухода. Охвачен период в 20 лет. Хотя на самом деле в этих дневниках — вся его жизнь: и детство, и учеба в Школе-студии, которые даны ретроспективно. Ко многим этюдам — он чаще всего так называл свои записи — возвращался по нескольку раз. Наиболее плодотворными были годы с 1990-го по 1993-й, когда переделывалось или дописывалось то, что было начато раньше. Много времени Олег Иванович проводил со «Словарем Даля», а в один момент стал подумывать и о названии для всей книги. Остановился на таком: «Без знаков препинания».
«Во-первых, это одна из составляющих моей маленькой системы, — объяснял он. — Во-вторых, знаки препинания должны что-то с чем-то соединять. Я же не хочу (и не могу) написать такую книгу, чтобы одно вытекало из другого. Как только я поставлю последнюю точку, начнутся обиды: ты обо мне не написал, обо мне… Или написал, но не то. Или начнутся вопросы: почему тут не закончено, а что последует за этим? А за этим — ничего не последует! Это же субъективно! Сегодня от вдохновения распирает, завтра его не дождешься. Или вообще по телевизору футбол. Поэтому я ни о чем не задумываюсь, пишу как пишется. Единственная тема, в которой у меня были черновики, — это вы: моя семья. И вся моя живность: Машка, Ванька и Кешка. Тут я не один лист помарал».
«Во всех записях, — говорил Юрий Борисов, разбиравший тетради отца, — постоянное обращение к четырем источникам его вдохновений: Пушкину, Гоголю, Достоевскому и Чехову. Их он обожествлял и мечтал о встречах с ними на сцене, однако встречи получались нечастые. Особая близость с Достоевским. Он мог подолгу вчитываться в его текст, сверять сценарный вариант с первоисточником и в результате обнаружить: „Тут у него пунктиром выписано, а в сценарии про пунктир забыли. Только негоже так говорить: Тут у него… Надо было сказать: Тут у Федора Михайловича… Как про самого близкого человека“».
Достоевский научил Борисова требовательности, стремлению к предельно высокому уровню во всем. Во взаимоотношениях, общении, дружбе, поисках художественной достоверности. Работая над его прозой, он почувствовал, что переживает двойной катарсис. «Вначале, — объяснял это свое состояние, — освобождаешься от всего суетного, будничного, преходящего. Соприкоснувшись с материалом и попробовав что-то сделать, проходишь новое очищение. Происходит постоянное движение по замкнутой цепочке: от страдания к очищению. Прекращается движение — спектакль умирает. Достоевский притягивает, как магнит. Что бы я ни делал — записывался ли на радио в „Двойнике“ или „Неточке Незвановой“, снимался ли в „Подростке“, — всегда рассматривал всякую новую встречу с ним как великий дар судьбы. Мир его бездонен, неисчерпаем. Когда мы закончили „Подростка“, где я играл Версилова, режиссер Евгений Ташков сказал: „Что же я теперь буду делать?“ И действительно, как работать, как жить после высот великой прозы? Перечитываю дневники Федора Михайловича и всякий раз открываю для себя новые и новые пространства. Все с большей ясностью понимаю: он нужен мне уже не для работы, а чтобы не позволить душе лениться».
Это — его семья. Но есть еще две портретные галереи, как он их называл. Они часто между собой стыкуются. Первая — сыгранные роли («Посмотри, ведь они же все не похожи!»). Вторая — люди, с которыми встречался в искусстве и в жизни. Им и посвящены многие из записей. Тут и «крестный отец» Виктор Некрасов; и друг Валерий Лобановский; учителя и кумиры — Добронравов, Романов, Вершилов, княгиня Волконская; любимые партнеры: Вертинская, Гурченко, Тенякова, Шестакова, Крючкова, Копелян, Луспекаев, Данилов…
Вообще, из его рассказов, которыми обычно сопровождались застолья, получались многие этюды.
Этюды получались и из набросков к лекциям, с которыми он собирался выйти к студентам. К сожалению, эти лекции так и не состоялись.
«Трудно сказать, — говорит Григорий Заславский, — будет ли интересна книга молодым актерам в так называемом практическом смысле. Ведь даже очное обучение актерскому мастерству редко помогает бесталанным. И Борисов это хорошо понимал. Но всем, кто знал Борисова, и всем, кому хоть сколько-нибудь интересен театр, каким он был при Борисове, его книга, безусловно, интересна».
Заславский, рецензируя «Без знаков препинания» на страницах «Независимой газеты», называет 11 ноября 1999 года дневники Борисова «Записками не доброго человека». Но так и не объясняет читателям, почему он считает Олега Ивановича человеком «не добрым».
Рецензируя сборник «Иное измерение», театровед Ольга Скорочкина подмечает, что разные люди говорят об одном: таких, как Олег Борисов, больше нет. И не будет.
Каких — таких?
«Бесстрашных, — пишет Скорочкина, — одаренных „слишком, чересчур, пугающе“, ходивших „по теневой стороне улицы и заглядывавших в бездны человеческой природы“, гнувших свою „жесткую, злую линию“, играющих „веселье как старт печали“, носивших в себе „тлеющие уголья неверия в человека“»…
У критиков ключевые слова: страдание, содрогание, теневая сторона, бездны… Что поразительно — у партнеров, коллег, замечательных артистов — совсем другой тон, и говорят они совсем про другое.