Руководитель магаданского издательства «Охотник» Павел Жданов рассказывает: «Безусловно, сказывалась база, сформировавшаяся за счёт того, что на Колыму отправляли интеллигенцию совершенно разных пластов. У геологов было правилом хорошего тона писать стихи. У Бориса Вронского есть блестящий перевод „Ворона“ По… Выходили на свободу заключённые, многие – без права выезда, работали здесь в школах, в книжном издательстве, в „Советской Колыме“… А офицеры, а культмассовая работа? Сформировалась очень важная среда, которая потом влияла на молодых – это я уже про Куваева, про Мифтахутдинова…»
Позднесоветскую северную литературу отличала не только экзотичность материала, но и философская подкладка, оказавшаяся столь созвучной молодому геофизику Куваеву.
1959-й, Андрею Попову
Важно научиться писать хорошо, так хорошо, чтобы в любом обывателе разбудить дремлющую в нём душу кочевника… Если в редакции уверуют в наличие у меня пусть небольших литературных способностей, то я верю, что эти люди заразятся и планами по растревоживанию душ обывателей.
Эти слова можно рассматривать как манифест. Обдумывая позже замысел «Дневника прибрежного плавания», Куваев характеризует его как «философию бродяжничества, как уход от пугающей непонятности XX века, от двигателей внутреннего сгорания и полупроводниковых схем». Куваев не выносил потребительства, не любил больших городов. По слову того же Попова, он был выкован из «цельного и благородного слитка», которого «ржавчина жизни» – делячество, расчётливость, корысть – не касалась; пафосно, но верно. От тепла солнечного, южного, от обывательского комфорта он стремился к теплу человеческому, которое закономерно проявлялось тем сильнее, чем ниже была температура окружающего воздуха и чем хуже обстояло дело с привычными современному горожанину удобствами. Стрелка компаса вятского бродяги указывала на все румбы, но Полярная звезда притягивала сильнее всего.
Куваев вписался в Север сразу же, ещё в студенчестве ощутил себя на Чукотке – своим. Он нашёл здесь особый нравственный кодекс: «Принципы, по которым жили в бесснежных местах Арктики, были другими. По тем принципам тебе прощалось всё или многое, кроме дешёвки в работе, трусости и жизненного слюнтяйства. Если же ты имел глупость это допустить, то автоматически становился вне общества, будь то на дружеской выпивке, в общежитии или в вечерней беседе о мироздании. В общем, „вперёд и прямо“. Ей-богу, остаётся удивляться лишь, как мы, будучи уже инженерами, ухитрялись сохранить чистоту и наивность семиклассника». Этим идеализмом отличалась и современная Куваеву северная литература.
Север, проклятый и благословенный, территория одновременно вызова и душевной чистоты, присутствует почти во всех произведениях Куваева. Его книги – это философия Севера, к которому мы, жители северной страны, приговорены, но слишком часто ощущаем эту свою приговорённость проклятием, а надо бы – даром, спасением.
Север, по Куваеву, – территория особая: она преображает, облагораживает даже тронутого душевной коррозией человека, как в «Весенней охоте на гусей». Литературовед Игорь Литвиненко указывает на искреннюю куваевскую веру в то, что в магических лучах Севера гибнут «бациллы меркантилизма, стяжательства, отчуждения». Филолог Марина Юрина отмечает: «Чукотка рисуется Куваевым как земля, исполненная тайны, сакрального смысла. Пейзаж, созданный в лучших традициях Паустовского и Ю. Казакова, вдруг оживляется неожиданными ассоциациями, яркими эпитетами, простыми и развёрнутыми сравнениями. Воображению читателя предстаёт „мыс, похожий на хищную птицу, когда она уже над самой землей, выпустив когти, готовит клюв“; пар, поднимавшийся от „древней земли“, „как дым благодарственных молебнов“; лёд: „то чертовски голубой, как море на курортных проспектах“, то „трупно-серый“, похожий то на „издыхающую черепаху“, то на „нездешнего мира вещество“». «Территория, описанная Куваевым, – это Шамбала советского человека семидесятых годов, земля, свободная от бесконечной лжи и подлости трусливой и пакостливой власти, от удушливой атмосферы всенародного безразличия и бессовестности», – сформулировал журналист Юрий Лепский.
Отрицательных персонажей у Куваева вообще, как отмечает Владислав Иванов, можно пересчитать по пальцам. Очарованный Чукоткой, он романтизировал своих «рыцарей тундры». Север для Куваева – своего рода монастырь, чистилище. Он допроявляет в человеке всё подлинно человеческое и выжигает, вернее вымораживает, низменное. Неслучайно главный роман Куваева получил название «Территория» (после выбраковки десятка других вариантов): важный герой книги – сама Территория, кующая людей крепче любых гвоздей.
«Север стал понятием не географическим, а нравственно-социальным», – подытоживает геолог и литератор Валерий Целнаков. Можно говорить об особой субкультуре или даже субэтносе – русских северянах, людях особого типа, ставших таковыми не по рождению, но по судьбе или личному выбору, сформированных экстремальными условиями жизни и ненормированной тяжёлой работой. Жить на Севере в куваевские времена было престижно, но способен на это был не всякий («Жизнь здесь собачья, но работа достойна настоящего человека», – вспоминал Мифтахутдинов слова Роберта Пири об Арктике). Появилась своя полярная гордость; местные жители, пишет Целнаков, «пеклись о чистоте „северной“ расы». Им нужен был свой Джек Лондон – так что появление Куваева было предопределено.
Почувствовав своё родство с северянами, выросший на Вятке молодой инженер стал делить человечество на достойных людей и «пижонов». Первые, естественно, жили за Полярным кругом. Позже он напишет, что в юности был «эдаким однополюсным малым», считавшим, что есть спорт и геология, а всё остальное – мура, что настоящий мужчина должен иметь каменную челюсть, нейлоновые нервы и желудок из кислотоупорной пластмассы. Позже горизонты Куваева расширятся. Он увлечётся горными лыжами, в Приэльбрусье познакомится с альпинистами и признает горы территорией настоящих людей. В рассказе «Устремляясь в гибельные выси» Куваев сравнит альпиниста Михаила Хергиани с «персом-огнепоклонником», то есть с Заратустрой, духовное преображение которого произошло в горах. Да Куваев ведь и начался как писатель с горной темы; он сам – горняк или горец в квадрате, по склонности и по профессии.
С определённого момента в северной литературе чётко обозначился и противоположный вектор: развращение, разложение полярного сообщества.
Ещё Шаламов, живший на Колыме до 1953 года, писал (может быть, излишне едко, но – был в своём праве): «Инженеры, геологи, врачи, прибывшие на Колыму по договорам с Дальстроем, развращаются быстро: „длинный рубль“, закон – „тайга“, рабский труд, которым так легко и выгодно пользоваться, сужение интересов культурных – всё это развращает, растлевает; человек, долго проработавший в лагере, не едет на „материк“ – там ему грош цена, а он привык к „богатой“, обеспеченной жизни. Вот эта развращённость и называется в литературе „зовом Севера“».
К 1970-м тема «тлетворного влияния» прогресса, рубля и города станет видна невооружённым глазом. Если раньше Север менял людей в лучшую сторону, то теперь начался обратный процесс (что интересно, схожие метаморфозы происходили и в «деревенской» литературе). Уже в 1970 году Куваев писал: «Вторая болезнь всё того же мещанского конформизма – болезнь накопительства и приобретательства. Сейчас она со скоростью эпидемии распространяется на Севере. Она при жизни делает человека глухим, слепым и мёртвым ко всему, кроме мечты о собственных „Жигулях“ и какой-то даче. Вот будет „это“, и всё будет хорошо. А это ложь. Хорошо уже не будет, так как человек отравлен».
Большой город у Куваева – всегда «отрицательный герой». Городских ловкачей, «деловых людей» он изображает с неподдельным омерзением. Пространству города у Куваева противопоставляется другое, более человечное (несмотря на относительную безлюдность или даже благодаря ей): тундра, Север, деревня, горы… «Города трудны для жизни, потому что над городом всегда висит облако из спрессованной психической энергии его обитателей. Так как люди разнородны, то в этом облаке также царит сумятица и разброд. И маленький человечек под его влиянием ничего не может сделать толкового, только начинает ощущать в себе тоску, неясные порывы и дикие желания», – писал Куваев ещё в 1964 году. Магаданский исследователь его творчества Роман Епанчинцев указывает на этот постоянный куваевский мотив: проникновение городской цивилизации («локуса Города») на традиционалистскую территорию (Север, деревня, горы), оборачивающееся тем, что Город безжалостно и необратимо поглощает «традиционный локус», приводит к разврату во всех смыслах слова, духовной деградации. Этот тезис деликатно намечается уже в раннем «Гернеугине», разворачивается в позднем рассказе «Горнолыжный курорт», повести «К вам и сразу обратно» и т. д. Не выступая прямо против прогресса, Куваев раз за разом демонстрирует своё более чем скептическое к нему отношение.
Выпады против эпидемии «вещизма» были вообще характерны для идеалистов-северян, но интересно, что не все они считали эту тему важной. Спорили: «Неужели так уж типичен этот порок?» Кандидат филологических наук Ирина Осмоловская в магаданском сборнике 1983 года «Портреты, сделанные по памяти» заявляла: «Увы, он (порок. – Примеч. авт.) ещё типичен, хотя это… „типическое уходящее“, отмирающее». Через какие-то несколько лет оказалось, что это советский идеализм уходит и отмирает вместе с советским государством, тогда как потребительское общество, напротив, разворачивается во всём своём кошмарном блеске. В 1994 году Борис Василевский писал о переменах к худшему, произошедших на Севере, где в начале 1960-х дома́ ещё не запирались. Настоящий перелом произошёл в 1980-х, причина чего, считает Василевский, – в «обилии понаехавших совсем других, чуждых Северу людей», которые прибыли даже не за длинным, но за очень длинным рублём – и больше ни за чем. «Этот северянин новой формации – ещё до охватившего всех наваждения о „рынке“ – чётко осознал себя, свою молодость и здоровье как капитал, который он должен выгодно поместить в Север и извлечь наибольшую прибыль. А для этого не брезговал ничем», – пишет Василевский. Возникла какая-то дикая страсть к вещам, к «дефициту», который нужно урвать и увезти на материк – для последующей «настоящей» жизни. Отношение к Северу у многих стало откровенно потребительским; последний стерильный во всех отношениях оазис поддался болезнетворным бактериям, поразившим общество. О том же писал в начале 1990-х и Владимир Христофоров. Уже к началу 1960-х вслед за первооткрывателями и первостроителями на Чукотку, говорит он, пришёл «материк» – городская одежда, жильё, транспорт, развлечения, ценности… «Соответственно этой комфортности (хотя и она оставалась всё же относительной) изменился характер поступков людей. В коллективном смысле он резко ухудшился, потому что на Север хлынул случайный люд», – считает Христофоров.