Рулёв возводит родословную бичей к казакам-землепроходцам, рванувшим тремя веками раньше далеко за Урал: «Официальная история – чушь. Это были бичи, голытьба, рвань. Что главное в любом босяке? Ненависть к респектабельным. Ненависть к живым трупам. Где респектабельность – там догматизм и святая ложь. Ложь! Он бежит, чтобы не видеть их гладких рож, пустых глаз и чтобы его не стеснял регламент. Он бежит от лжи сильных. Он ищет пустое место, куда они ещё не добрались. В тот момент на востоке было пустое место. Туда и бежали твои землепроходцы. А по их следам шли респектабельные, чтобы установить свой идиотский порядок. И принести туда свою ложь». Ту же, в общем, мысль Куваев обдумывал ещё в 1959 году: «Наверное, Дежнёв и Ко были не богатырями с картинок, как их рисуют, а вот именно таким мелким, жадным, выносливым, предприимчивым, отчаянным, трусливым, словом, настоящим русским народом, что может вобрать в себя всё подряд и даже больше. Картинное же представление землепроходцев есть просто плохая репродукция с идеализированных скандинавов-викингов».
Рассуждая о происхождении бичей, об их возможных связях с казаками и землепроходцами, и Куваев, и Рулёв были совсем не далеки от истины. Современная историческая наука вполне допускает, что ключевую роль в формировании казаков как особого субэтноса сыграли так называемые бродники – обитатели территорий Приазовья и Придонья, граничащих с княжествами Южной Руси. Без углублённых этимологических изысканий вполне ясно, что слово «бродники» происходит от излюбленного куваевского глагола «бродить».
«Бичевое» начало, несомненно, присутствовало и в самом Куваеве: неприятие регламентированной жизни, неспособность к офисной работе от девяти до пяти… Идя сначала в геологи, а потом в писатели, он получал право «быть просто бродягой», а в конторах и вообще в городе проводить минимум времени и при этом не угодить в тунеядцы (Иосифа Бродского – снова созвучие с глаголом «бродить», – напомним, осудили за тунеядство в 1964-м, когда у магаданского геофизика Куваева выходила первая книжка). Слово «бродяга» было для Куваева особенным.
В рассказе «С тех пор, как плавал старый Ной» попавший на необитаемый остров герой, в котором нетрудно распознать alter ego писателя, идёт по берегу и думает о своих предшественниках – «бродягах, неудачниках, счастливцах». Разговаривая с населяющими остров растениями (других собеседников, за исключением верного пса и периодически появляющихся призраков старых мореплавателей, у него нет), он заявляет: «Велико счастье бродяжить по белу свету. А вы прикованы к одному месту».
Настоящий лексикографический этюд находим в «Дневнике прибрежного плавания», где можно прочесть: «Не будем бояться слова „бродяга“. В обыденке оно почти всегда ассоциируется с некоей не нашедшей себе применения личностью, тем беглецом, который „Байкал переехал“, или небритым типом, который „бродит“, уходя от обязанностей члена общества и человека… Но можно… истолковать слово „бродяга“ как определение человека, который переходит „брод“, бредёт из последних сил, чтобы добраться до нужной цели… Каждый истинный бродяга – это всегда поэт, рассказчик, знаток природы, профессор нехоженых троп».
Замысел «Правил бегства» зрел не один год. Алла Федотова вспоминает, что в 1963 году Олег зачастил в пивную на центральном рынке Магадана в том числе с социологической целью: получше узнать людей со сломанными судьбами. «Бичи по-человечески привлекательны. Почему?» – записывает он в этот период. Куваев не обличал – сочувствовал. Его интересовали люди, не стоящие ровно в строю, а «выбившиеся вбок». Он спрашивал себя: что следует считать нормой? Неужто бессмысленное городское обывательское прозябание?
Когда Куваев вплотную взялся за «Правила», Шабарин специально присылал ему «анамнезы бичей». В 1975 году писатель собирался сплавиться по Пегтымелю, морем дойти до Певека или до Биллингса, махнуть в Черский, а то – на Алазею или в Стадухинскую протоку… – и всё это с двумя главными задачами: «вспомнить о славе предков» и пообщаться с бичами. Да и на «Крузенштерн», как мы помним, Куваев не попал из-за подвернувшегося бича…
Бичи появлялись у Куваева и раньше, но второй роман посвящён им почти целиком. В «Территории» тема «лишних людей» была периферийной – в «Правилах» стала главной. «Роман получается о бичах как социальном явлении и об отношении к ним общества и личности», – писал Куваев. Внутреннюю конструкцию романа он объяснял так: «Треугольник: отщепенец – люди, желающие ему помочь, – государство. И у каждой стороны этого треугольника свой рок, своя железная и безжалостная поступь судьбы».
Вот что говорит в «Правилах бегства» мудрец Мельпомен: «Во все века на Руси были убогие и неприкаянные. И во все века их тянуло в Сибирь… Что есть наш бич? Это человек с душевным изъяном. Он выбит из жизни. В руках государства – палка. Встань в ряды, или тебе будет плохо. Государство право, бич ему дорого стоит. Но мы люди, отдельные личности…»
Мельпомену вторит Рулёв: «Не было ещё случая, когда палкой можно было заставить человека быть человеком, а не скотом. Под палкой он может лишь спрятать в себе скота». Рулёв убеждён: «Душа у каждого лучше, чем он сам». Он не только видит в каждом бичугане человека. Он понимает: весь этот люд, не способный ни к чему, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы, может быть полезен делу, обществу, государству. Почти каждый владеет какой-нибудь редкой специальностью, причём нередко – виртуозно. Нужно только помочь, создать условия для проявления лучших качеств человека. «Если на каждого бича да не найдётся умного сильного человека – грош цена человечеству. Но человечеству всё же цена не грош», – формулирует Рулёв. В этих его словах – и куваевский манифест о человеке.
Рулёв кажется последним настоящим коммунистом в эпоху, когда понятия «коммунист» и «член КПСС» разошлись непоправимо далеко. Он пытается влить новое живое вино в старые административные мехи советского государства. Создавая коммуну, Рулёв выступает кем-то вроде нового Макаренко, но сугубо по собственной инициативе: госзаказа на спасение утопающих больше нет (критик Игорь Литвиненко, однако, считает, что Рулёв – «изощрённый и многослойный» корыстный эгоист, получающий удовольствие от своих благодеяний по отношению к бичам и от руководства ими, «самолюбивый делец, мечтающий стать сверхчеловеком в окружении облагодетельствованных им „простых людей“», но это своё мнение никак не обосновывает). В итоге Рулёва снимают с должности директора совхоза за нарушение финансовой дисциплины и неправильный подбор кадров. После этого он печёт хлеб в каком-то чукотском колхозе, как вышеупомянутый Людвиг из «Весенней охоты на гусей», а в конце вообще гибнет – развязка не только трагическая, но и символическая. Умирает и «праведник» Мельпомен (так же, как и его прототип Пётр Щеласов, – прямо в лодке, сердце схватило). В этом безнадёжном финале можно услышать предчувствие социальных катаклизмов, разразившихся десятилетием позже на куда большей Территории. Жизнь продолжилась, но уже без благородных идеалистов. Великий Эксперимент провалился, «хозяйство Рулёва» пошло прахом. Его «республика гордых людей», «держава бичевая» (формулировка Владимира Высоцкого из песни «Летела жизнь») оказалась failed state. Но нескольких людей Рулёв всё-таки спас – Лошака (прототип встречен Куваевым на Омолоне в 1970-м), Шпица… – а значит, он жил и дерзал не зря.
Куваев созвучен своему Рулёву и Мельпомену: «Валяются по магаданским подвалам, в Сеймчанском аэропорту, в общественных туалетах сотни бичей. А они – люди. И на 99 % – талантливые и высокоорганизованные натуры, поэтому они в бичах. Доктор Этлис их не излечит. Дубинка по голове также. Что их излечит? Моя книга их не излечит, ибо они её не прочтут. Но я хочу напомнить о том, что они есть, что они люди, и может, иной интеллигент возьмёт и пригреет около себя иного забулдыгу» (из письма Ильинскому).
Артикулируемые Куваевым в романе и в связи с ним правила бегства и жизни порой похожи на библейские заповеди. «Смысл в том: опомнитесь, граждане, и усвойте истину, что человек в рванине и с флаконом одеколона в кармане столь же человек, как и квадратная морда в ратиновом пальто, брезгливо его обходящая. Этому учил Христос. Этому, если угодно, учил В. И. Ленин. И пусть исполнятся слова: „Кто был ничем, тот станет всем“. Вспомните гимн, бывший гимн государства, граждане с квартирами и польтами», – писал он Ильинскому.
Здесь уместно поднять вопрос об отношении беспартийного и даже бросившего комсомол Куваева к советской власти, тем более что идеологические позиции писателя требуют более подробного рассмотрения.
На первый взгляд, поводов почтительно относиться к нагромождениям обкомов и горкомов у Куваева не было. Ещё в начале 1960-х он записывает: «Мрачное, чёрт его возьми, время! Неужели всё время будет засилие этих прикрытых корочками партбилетов идиотов?» (справедливости ради заметим, что подобные высказывания у Куваева редки: политика его не очень волновала). Или позднее письмо: «В нашей действительности честной литературы, не заказанной „идеологическими“ органами, быть не может. А те, кто заказывает, глупы и не понимают, что нашей идеологии нужна именно честная настоящая проза…» Но и к большинству кухонных диссидентов, к тем «антикоммунистам», которых, например, Довлатов ненавидел больше, чем «коммунистов», Куваев относился скептически. «Вся эта мансардная шобла, бывшие дружки Мирона (Этлиса. – Примеч. авт.), – трепачи они и шизофреники. У меня горит душа о другом. О смысле человеческой, любой человеческой жизни» (Алле Федотовой, 1974 год). «Мансардная шобла» – это как раз диссиденты или, точнее, диссидентствующая богема. Куваев и самому Этлису, сидевшему в начале 1950-х по политической статье, писал: «Не знаю, Мирон, за какие идеи шёл ты в лагерь, каким ты парнем тогда был, но знаю твёрдо одно – добейтесь вы власти, вы точно так же слали бы в лагеря других, инакомыслящих, как слали вас. Может быть, ещё более изощрённо, так как интеллигент, добивающийся власти, всегда мне кажется страшноватым, да и сама власть имеет какой-то трансцендентный механизм, изменяющий души людей».