Буквально через несколько предложений повествователь, в котором можно угадать самого Рулёва, стремительно пересматривает прежние взгляды и разражается тирадой, изобличающей полную капитуляцию перед воззрениями соседолюбивого оппонента: «Мне было тридцать пять лет, и я открыл, что до сих пор жил ложными ценностями и устремлениями. Я хотел возвысить и утвердить себя. Зачем и над кем? Моё появление на свет случайно – это счастливый выигрыш, что где-то когда-то был нужный вечер и моя бабка познакомилась с моим дедом. И все люди – мои собратья по случайным явлениям. Жизнь есть совпадение счастливых и несчастных случаев, и мы все соседи-пловцы в потоке времени. Мы стартовали в едином заплыве, и финиш у нас одинаков. Брат-пловец разве не поможет брату-пловцу?»
Остаётся добавить, что Куваев и Вампилов также «стартовали в едином заплыве», хотя для Вампилова выстрел сигнального пистолета прозвучал на три года позже. И финиш у них тоже оказался одинаков. Им стала, конечно, не преждевременная трагическая смерть, а получение прочного места в истории русской литературы.
Дом для бродяг на московской набережной. В массовом читательском сознании перемещения куваевских героев подчинены центробежной силе, которая выталкивает их на окраины империи, заставляя находиться там, где среднестатистический обыватель, полагающий, что Зауралье отдано на откуп Белым Ходокам, не сумел бы продержаться больше одного дня.
В действительности география произведений Куваева охватывает не только периферию, но и «срединные» земли русской ойкумены. Показательно, что последний роман писателя – не только «северный», «бродяжнический», но и наполовину московский, относящийся к феномену так называемой городской прозы. В этом нет ничего удивительного, поскольку Куваев значительную часть своей жизни провёл если не в самой столице, то в непосредственной близости от неё, наведываясь в первопрестольную довольно регулярно – и по делам, связанным с изданием книг, и просто для того, чтобы пройтись по московским улицам и площадям. Так как любой город задаёт определённую художественную тематику не напрямую, а через посредничество ранее созданных текстов, то вполне уместно предположить, что карту московских «достопримечательностей» Куваев получил из рук Юрия Трифонова – самого, пожалуй, популярного поэтизатора оттепельно-застойных столичных будней.
Конечно же, не все знаменитые «московские повести» Трифонова нашли отражение в творчестве Куваева. Резонно предположить, что Куваевым были внимательно прочитаны только «Обмен» (1969), «Предварительные итоги» (1970) и «Долгое прощание» (1971). При этом сразу стоит уточнить, что из трёх названных «московских повестей» наиболее представлены в его собственном творчестве «Обмен» и «Предварительные итоги»: события «Долгого прощания» происходят в предпоследний год сталинского правления и не обладают такой же «валентностью» по отношению к элементам художественной системы Куваева, как первые две «московские повести» Трифонова.
Впрочем, конкретные переклички между текстами Куваева и Трифонова лучше характеризовать не в порядке хронологии, а посредством ряда персонажных и тематических сближений, нанизывающих на одну нить сразу несколько произведений.
Прежде всего бросается в глаза, что главные герои «Обмена» и «Правил бегства» получили жён из одной брачной конторы, снабдившей свой матримониальный «товар» набором почти идентичных нравственных характеристик. Дмитриеву в «Обмене» досталась супруга по имени Лена, обладающая таким «сильнейшим качеством», как «умение добиваться своего». «Она, – пишет Трифонов, – вгрызалась в свои желания, как бульдог. Такая миловидная женщина-бульдог с короткой стрижкой соломенного цвета и всегда приятно загорелым, слегка смуглым лицом. Она не отпускала до тех пор, пока желания – прямо у неё в зубах – не превращались в плоть». Не отстаёт от заочной напарницы и жена куваевского Возмищева, Лида, заявляющая этому мягкотелому филологу в самом начале их знакомства: «Ещё запомни, что я своего добьюсь». Одним из главных желаний Лены, занимавшим её «в течение нескольких лет, было – устроиться в ИМКОИН» (Институт международной координированной информации). Для Лиды таким ИМКОИНом, столь же «недостижимым, заоблачным, как Джомолунгма», является должность завлита в модном московском театре. «Я должна быть завлитом в театре. И буду», – объявляет она Возмищеву.
И Лена, и Лида одержимы мечтой скорейшего «остепенения» своих благоверных. «Лене, – читаем, например, у Трифонова, – страшно хотелось, чтобы Дмитриев стал кандидатом. Всем хотелось того же». Правда, пламенные желания дмитриевских родных, готовых поступиться многим, чтобы кандидат в кандидаты взял штурмом твердыню ВАК, так в итоге и не реализовались: не обладая «свинцовым задом», позволяющим «высидеть» диссертацию, Дмитриев довольно быстро сдался, возненавидел связанную с ней «муть» и стал говорить, что «лучше честно получать сто тридцать целковых, чем мучиться, надрывать здоровье и унижаться перед нужными людьми» (цена этих унижений – двойное увеличение оклада после успешной защиты). В отличие от Дмитриева, Возмищев добился своего, задействовав не столько ресурсы «свинцового зада», сколько несомненные научные способности и подлинный интерес к объекту исследований. В этом отношении он имеет черты сходства с Григорием Ребровым – одним из главных персонажей романа Трифонова «Долгое прощание». Если Ребров по зову сердца, не рассчитывая на практическую выгоду, занимается биографией Ивана Гавриловича Прыжова (1827–1885) – революционера и этнографа, тяготевшего к антропологии нищенства, юродства и национальных форм пьянства, то Возмищев испытывает неодолимое влечение узнать подробности биографии своего предка-землепроходца, вместе с Семёном Дежнёвым покорявшего северные просторы. Ощущая стремление начать жизнь заново, Ребров покидает Москву и, не сказав никому ни слова, отправляется в Сибирь. В поезде его случайным попутчиком становится некий «геологоразведочный Модест Петрович», который, судя по всему, уговаривает Реброва присоединиться к изыскательской партии. Успех этих уговоров был в немалой степени обусловлен тем, что на обратном пути из тайги Ребров получал драгоценную для него возможность «попасть в Петровск-Забайкальский, бывший Петровский железоделательный завод, где погибал в ссылке, а всё ж таки „дрыгал ногой“ Иван Прыжов». Возмищев, «очкарик» и «инвалид третьей группы», суд над своей прошлой жизнью не устраивал, но, движимый импульсами генетического родства с человеком, ставившим несколько столетий назад «русские избы на азиатском пределе», приступает к полевому изучению «диалектальных различий в местной речи давних русских поселенцев в устьях сибирских рек, а также влияния на их речь словаря местного коренного населения». Маршруты, прокладываемые Возмищевым, при всей причудливости их траекторий также берут своё начало в Москве (как и у Реброва, они там и заканчиваются).
«Правила бегства» – не единственное произведение Куваева, хранящее в себе отзвуки трифоновских книг. Отзвуки эти без особого труда можно услышать и в «Территории». Так, безусловной соратницей сестры Дмитриева Лоры представляется женщина-археолог, которую Баклаков встретил по пути в Хиву, разыскивая базу экспедиции Катинского. Эта не названная по имени дама «ехала в Куня-Ургенч, древнюю столицу Хорезма, чтобы охватить раскопками как можно больший район». Не исключено, что там её, помимо памятников великой хорезмийской цивилизации, дожидалась и Лора, которая, как явствует из «Обмена», тоже была археологом, ведущим раскопки в Куня-Ургенче. Именно безымянная коллега Лоры даёт Баклакову совет посетить мавзолей Пахлаван-Махмуда. Она же рекомендует Баклакову, добравшись до Хивы, остановиться не в гостинице, а на туристической базе – «бывшем ханском гареме». Едва ли не полным аналогом такой базы является «дача работников культуры» в Тохире, ставшая временным прибежищем для главного героя «Предварительных итогов», зарабатывающего на жизнь конвейерным переводом на русский язык партийно-хозяйственной поэзии среднеазиатских литературных чиновников. Кстати, его сын от первой жены – геолог, который тоже находится «где-то тут, в Средней Азии», что увеличивает число соприкосновений Куваева и Трифонова по рудознатческой части.
Последняя деталь, на которую стоило бы обратить внимание при разглядывании взаимоотражений куваевской и трифоновской прозы, касается генезиса образа «единичного философа» Андрея Гурина в «Территории». Прежде всего, в нём, конечно, отразились черты реальных людей, встречавшихся Куваеву в годы работы на Чукотке. Но, кроме следов бомбардировок правдой жизни пространства художественного воображения, в образе Гурина со всей очевидностью просматриваются и чисто литературные составляющие. В частности, своим подчёркнуто небрежным суперменством, сочетающимся с едва ли не мефистофелевскими чертами, Гурин чрезвычайно напоминает Гартвига из трифоновских «Предварительных итогов». И дело даже не в том, что Гартвиг «на лыжах бегает, как эскимос, а на велосипеде гоняет по шоссе – его любимое занятие, – как истинный гонщик» и «знает четыре языка», а Гурин, в совершенстве владеющий английским и французским, «в юные годы был мотогонщиком», переключившись потом на горные лыжи («сверхпижонское» катание на них обернётся для него в конечном счёте настоящей катастрофой). И даже не в том, что Гурин, подобно Гартвигу, кочует по Союзу, выбирая для временного погружения в работу самые экзотические места и обстоятельства. Главное, что Гартвиг и Гурин обладают взаимозаменяемыми нравственными характеристиками. Гартвиг, по Трифонову, всех «людей кругом себя трогает с одинаковым ледяным рвением – изучает» («И женщина для него экспонат, и добрые знакомые – объекты для изучения, вроде какого-нибудь мураша или лягушки»). Но ровно то же самое можно сказать и о Гурине, который, почти не вмешиваясь в ход окружающих его событий, стремится только к одному – «посмотреть, чем всё это кончится».
Отмеченные нами сближения между текстами Трифонова и Куваева не означают, что автор «Правил бегства» и «Территории» всего лишь испытывал влияние более опытного и маститого соратника по литературному ремеслу. История литературы больше похожа на зал, наполненный множеством зеркал, затрудняющих поиск источника отражений, чем на галерею постепенно бледнеющих копий, рав