Олеко Дундич — страница 9 из 26

— Пробивайся к Царицыну и жди меня там. Как только мост восстановим — приеду.

И Дундич решил дождаться.

Вскоре первые эшелоны прошли через восстановленный, но еще скрипевший и дрожавший мост. В одном из них прибыл в Царицын и Руднев.

Вечером Олеко отправился к нему. Волнуясь, он поднялся на второй этаж особняка, в котором остановился Руднев, и тихо постучал в дверь.

— Кто там? Заходите, — раздался знакомый голос.

Увидев в дверях Дундича, начальник штаба бросился к нему.

— Друже, — воскликнул Руднев, протягивая сразу обе руки, — садись вот здесь, поближе. Рассказывай, как живешь-поживаешь на царицынской земле.

— Живу ничего, — неопределенно ответил Дундич.

— Ничего? Это и значит ничего, — пошутил Руднев. — Так командир отряда не докладывает.

— Я теперь не командир. Меня отстранили…

— Кто отстранил?

— Немцы…

— Какие немцы? — Руднев наморщил лоб.

— Те, что окопались в отеле «Столичные номера» и верховодят Советом и Группой иностранных коммунистов. Председатель — немец, секретарь — немец. А я не выношу немцев и все немецкое.

Пока Дундич со всеми подробностями рассказывал о том, что произошло в «Столичных номерах», Руднев, приложив ладонь к небритой щеке, молча слушал. Еще несколько минут назад, до прихода Дундича, ему чертовски хотелось спать, веки слипались, но появление Дундича, его рассуждения о немцах настолько взволновали Николая Александровича, что сон как рукой сняло. Он думал не о Совете, не о принятом им решении. В душе, как коммунист, Руднев одобрял это решение, да иначе и поступить нельзя было. Но его тревожила судьба Дундича.

К нему Руднев относился по-особому. С первой встречи, с первого разговора ему полюбился сын далекой Сербии. Если в таких людях, как Ворошилов, Руднев видел не только командующего армией, но и человека высоких идей, беззаветно преданного партии, то в Дундиче он видел честного, храброго парня, в котором было еще больше военной хватки, чем революционного сознания.

Слушая Дундича, Руднев размышлял: «Сыроват, ой как сыроват! Утюжить, полировать надо. Человек только-только поднялся на революционной волне, вдохнул грудью чистый воздух революции, а большевистской закваски в нем еще нет. Честный парень, а не понимает, что немец немцу рознь, что немцы, как и сербы, делятся на капиталистов и пролетариев. Первые — наши противники, вторые — товарищи по классу».

Как агитатор, Руднев умел находить простые, доступные солдатской массе слова и подкреплять их живыми примерами. «Но как этого упрямца, меряющего всех немцев на один аршин, убедить, что он неправ?» — размышлял Руднев.

— Не старайся, Коля! — воскликнул Дундич, как бы догадываясь, о чем в эту минуту думает Руднев. — Не примирить меня с ними!

— Не примирить, — машинально повторил Руднев и, ничего больше не сказав, подошел к стоявшему в углу пианино, открыл крышку, пробежал пальцами по клавишам, будто думая не о Дундиче и о его поступке, а о чем-то другом, постороннем.

И вдруг из-под его тонких пальцев зазвучали торжественные аккорды. Руднев запел своим мягким, бархатным голосом:

Ты сближаешь без усилья

Всех, разрозненных враждой,

Там, где ты раскинешь крылья,

Люди — братья меж собой.

— Добрые слова! — воскликнул Дундич. — Кто их написал?

Руднев сделал вид, что не расслышал вопроса, и, увлеченный, продолжал:

Обнимитесь, миллионы!

Слейтесь в радости одной!

— Какая чудесная новая музыка! — продолжал восхищаться Дундич.

— Не новая, а старая. Ей больше лет, чем нам с тобой вместе: это финальная часть Девятой симфонии.

— Кто ее написал?

— Людвиг ван Бетховен.

— А слова какие: «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» Немец так не скажет.

— Ты ошибся. Эти слова как раз принадлежат Фридриху Шиллеру. Если песня и музыка к ней нравятся, то ты уже не имеешь права отвергать все немецкое. Я тоже презираю кайзера Вильгельма и его хищную клику, но, поверь, все это тяжелое время я не расставался с одним немцем. Он многое мне объяснил. Он был со мною всюду: в Туле, в Харькове, под Белгородом, на Дону и вот здесь, в Царицыне. — Руднев показал на книгу, лежавшую на столе.

— Кто написал?

— Карл Маркс. Это он и его верный друг Фридрих Энгельс предложили заменить старый призыв «Союза справедливых» — «Все люди — братья!» новым боевым лозунгом — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Эти вещие слова, произнесенные много лет назад, объединяют сегодня русских пролетариев с немецкими, сербских — с австрийскими для борьбы с общим врагом — с русскими, немецкими, сербскими, австрийскими и другими капиталистами. Помнится, в франко-прусскую войну труженики из немецкого города Хемница писали французским пролетариям: рабочие всех стран — их друзья, деспоты всех стран — их враги. И это так. Когда в 1871 году парижский пролетариат восстал и восторжествовала Коммуна, правительство Тьера пошло на сговор и — с кем ты думаешь? С немецким канцлером Бисмарком, армия которого стояла у стен Парижа. Бисмарк охотно вернул палачу Тьеру сорок тысяч военнопленных французов, которые влились в версальскую армию, потопившую в крови Парижскую коммуну.

— Откуда, Коля, тебе все это известно?

— Я был с коммунарами…

— Когда же ты успел? В дни Парижской коммуны тебя еще на свете не было.

— В детстве, друже, в мыслях, в снах…

На этом разговор неожиданно оборвался. Руднева вызвали на совещание к командующему.

Из дома они вышли вместе.

— Ты куда? — как бы невзначай спросил Руднев.

— В казарму, а что?

— А я бы на твоем месте, Ваня, сходил в Совет, с Мельхером и его товарищами объяснился.

— Объясняться не буду.

— Если ты ошибся и вел себя не так, как подобает интернационалисту, то имей смелость…

— Дундичу не занимать ее! Лучше попроси Ворошилова, чтобы меня в конницу направили. Пятьдесят сербов за мной пойдут.

— Почему только сербы? — переспросил Руднев. — Надо, чтобы за командиром интернациональной Красной Армии шли не только сербы, но и немцы, венгры, австрийцы, чтобы они верили ему и он верил им.

Руднев достал из бокового кармана сложенную вдвое бумажку и протянул ее Дундичу.

— Прочти на досуге, — посоветовал он, — и приходи завтра утром ко мне.

Дундич подошел к фонарю и развернул бумажку. Это была листовка, написанная на немецком и русском языках. И начиналась она со слов, обращенных к немецкому солдату:

«Вставай, германский рабочий! Надо стряхнуть с себя этот страшный позор… Спасти честь германского пролетариата…»

Коля Руднев

С кем только не был, кого только не видел в детских грезах сын священника из деревни Люторичи, Епифанского уезда, Тульской губернии! С Рахметовым ходил пешком по Балканским землям; с Ярославом Домбровским громил версальцев в Париже; дрался рядом с французами на баррикадах Парижской коммуны.

С детства Руднев представлял себя воином революции, освободителем угнетенных и оскорбленных. Но мать хотела, чтобы Коля шел по стопам отца. Мальчика отдали в тульскую духовную семинарию. Затхлая семинарская обстановка была противна Коле, и его перевели в частную гимназию. Точные науки ему давались легко, но знакомые пророчили Рудневу большое артистическое будущее. Он обладал редкостным голосом и на гимназических вечерах отлично исполнял студенческую песню «Дни нашей жизни». Часто через открытые окна на улицу доносился бархатный рудневский баритон:

Быстры, как волны,

Все дни нашей жизни,

Что день, то короче

К могиле наш путь…

Налей, налей, товарищ,

Заздравную чашу,

Бог знает, что с нами

Случится впереди.

Но артист из Руднева не вышел. Его интересовала история. Осенью пятнадцатого года его приняли в Московский университет на историческое отделение историко-филологического факультета. Длинными вечерами пытливый юноша просиживал за книгами, ища ответ на вопросы: «Почему царское правительство натравляет людей одной нации на другую, сеет между ними вражду?», «Почему оно кричит о свободе и в то же время превратило страну в тюрьму народов?»

В университете Руднев пробыл меньше года: его мобилизовали в армию и направили на офицерские курсы при Александровском военном училище. Курсы назывались ускоренными. Юнкера же про себя называли их «инкубаторскими». Верный престолу, спаянный классовым родством, сильно поредевший в первые месяцы войны, офицерский корпус с помощью ускоренных курсов пополнялся прапорщиками из разночинцев. Это были учителя, студенты, мелкие чиновники. Среди них оказался и Коля Руднев.

Через полгода его произвели в прапорщики и направили ротным в 30-й Тульский запасной пехотный полк.


Коля Руднев.


На второй или на третий день пребывания в полку Руднев случайно оказался свидетелем, как распоясавшийся фельдфебель что есть силы толкнул новобранца.

— Не смейте! Не смейте издеваться, — остановил ротный фельдфебеля.

Тот виновато попятился назад. А когда Руднев ушел, фельдфебель бросил ему вслед:

— Мне не дозволяет, а сам скоро начнет по мордам давать. Не начнет — солдаты ему дадут.

Руднев начал, но не «по мордам давать», как это было принято в полку, а в свободное от строевых занятий время обучать солдат грамоте, читал им книги вслух, писал за них домой письма.

Кадровые офицеры подняли Руднева на смех:

— Тоже просветитель нашелся!

Накануне празднования Первого мая 1917 года Руднева вызвали к полковнику. Целый час ротный просидел в приемной. Адъютант, дежуривший у входа в кабинет, откуда доносилась ругань, плотно прикрыл дверь. За нею слышался раскатистый полковничий бас:

— Держите их подальше от рабочих, изолируйте солдат от пагубного влияния взбунтовавшейся черни!

— Я с вами полностью согласен, господин полковник, — услышал Руднев чуть хрипловатый голос батальонного командира. — Мне донесли, что прапорщик Руднев спутался с большевиками: на их собрания ходит, вместе с ними «Вставай, проклятьем заклейменный» поет. А теперь хочет свою роту вместе с рабочими на демонстрацию вывести.