Ольга Берггольц: Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы — страница 31 из 52

[101]

В письме Ольга вспоминала, как 9 августа 1942 года Якову Бабушкину удалось организовать на радио исполнение Седьмой симфонии Шостаковича. Руководил оркестром Карл Элиасберг. Спустя время Ольга писала: "Единственный оставшийся тогда в Ленинграде оркестр Радиокомитета убавился от голода за время трагической нашей первой блокадной зимы почти наполовину. Никогда не забыть мне, как темным зимним утром тогдашний художественный руководитель Радиокомитета Яков Бабушкин (в 1944-м погиб на фронте) диктовал машинистке очередную сводку о состоянии оркестра: "Первая скрипка умирает, барабан умер по дороге на работу, валторна при смерти…"

И все-таки эти оставшиеся в живых, страшно истощенные музыканты и руководство Радиокомитета загорелись идеей во что бы то ни стало исполнить Седьмую в Ленинграде… Яша Бабушкин через городской комитет партии достал нашим музыкантам дополнительный паек, но все равно людей было мало для исполнения Седьмой симфонии. Тогда по Ленинграду был через радио объявлен призыв ко всем музыкантам, находящимся в городе, явиться в Радиокомитет для работы в оркестре".

В день концерта в центре Ленинграда висели афиши.

Одна из участниц легендарного исполнения Седьмой симфонии Шостаковича гобоистка Ксения Маркьяновна Матус вспоминала:

"…Транспорт-то не ходил, люди шли пешком, женщины – в нарядных платьях, но эти платья висели, как на распялках, велики всем, мужчины – в костюмах, тоже будто с чужого плеча… К филармонии подъезжали военные машины с солдатами – на концерт… В общем, в зале оказалось довольно много народа, а мы ощущали невероятный подъем, потому что понимали, что сегодня держим большой экзамен.

Перед концертом (зал-то не отапливался всю зиму, был ледяной) наверху установили прожекторы, чтобы согреть сцену, чтоб воздух был потеплее. Когда же мы вышли к своим пультам, прожекторы погасили. Едва показался Карл Ильич, раздались оглушительные аплодисменты, весь зал встал, чтобы его приветствовать… И когда мы отыграли, нам аплодировали тоже стоя. Откуда-то вдруг появилась девочка с букетиком живых цветов. Это было так удивительно!.. За кулисами все бросились обниматься друг с другом, целоваться. Это был великий праздник. Все-таки мы сотворили чудо.

Вот так наша жизнь и стала продолжаться. Мы воскресли. Шостакович прислал телеграмму, поздравил нас всех"[102].

Якова Бабушкина вернуть в Радиокомитет так и не удалось. Он был "разбронирован", отправлен на фронт и погиб в 1944 году. Сборник своих стихов и радиопередач "Говорит Ленинград" Ольга посвятила его памяти.

А Ахматова услышала Седьмую в Ташкенте в 1942 году. Ее впечатления позже записала в своем дневнике Лидия Чуковская: "Какая страшная вещь… Вторую и третью части нужно слышать несколько раз, чтобы проникнуться ими, а первая доходит сразу. Какой ужас эти гнусные маленькие барабанчики… Там есть место, где скелеты танцуют фокстрот… Радостных нот, победы радости нет никакой: ужас сплошь. Вещь гениальная, Шостакович – гений, и наша эпоха, конечно, будет именоваться эпохой Шостаковича"[103].

"…Такой свободой дикою дышали" Опыт блокады

Как хорошо, что я – не орденоносец, не лауреат, а сама по себе. Я имею возможность не лгать или, вернее, лгать лишь в той мере, в какой мне навязывают это редакторы и цензура, а я и на эту ложь, собственно говоря, не иду.

Из дневника Ольги Берггольц

Почему именно Ольга становится символом блокадного Ленинграда? Почему город воспринял именно ее как свою защитницу? Ведь большая часть того, что она писала, вполне в канонах советской пропаганды. Она знала, что пишет "проходные" тексты, но при этом вписывала в привычную, всем знакомую пафосную раму подлинные слова: "Бедный ленинградский ломтик хлеба / Он почти не весит на руке". Это строки из стихотворения, посвященного простой женщине-блокаднице. Ее, как и других ленинградцев, Берггольц объявит подлинными героями войны. Горожан, воюющих с голодом, холодом, мраком и страхом, а не летчиков, моряков, танкистов, полководцев или солдат. Объявит на свой страх и риск. И объявит так категорично, что отменить это будет уже невозможно.

Ее слушатели и читатели знали, что Ольга Берггольц отдавала им всю себя. Она старалась быть чувством и голосом каждого. История о том, как она упала на улице, не имея сил идти дальше, и очнулась, услышав из уличного репродуктора свой собственный голос, который буквально поднял ее на ноги, может быть, и мифическая, но прочитывается как метафора не только блокадной, но и всей ее последующей жизни. Для ленинградцев она была не просто известным поэтом – Ольгой Берггольц, а кем-то совсем иным. Символом стойкости города. И верили уже не государству, а – ей. Она стала человеком-легендой.

Вот тут для нее начиналось самое трудное. Испытание славой настигнет ее после победы.

Чем стала блокада для Ольги и жителей города? В письме Николаю Оттену, завлиту Камерного театра, она сформулировала настоящий катехизис блокадника. Поводом для этого послания стала предполагаемая постановка Александром Таировым пьесы Берггольц и Макогоненко "Они жили в Ленинграде". Стремясь передать суть пережитой трагедии, она подробно разбирала реалии быта и бытия блокадного Ленинграда, аналитически точно обозначив основные темы запредельного человеческого существования.

"17 марта 1943. …Вас удивит, быть может, обилие "коммунальной" тематики, – но это специфично для нас. Ведь великое ленинградское сопротивление было не только военным, но в еще большей мере шло по линии быта, борьбы за самые основы человеческого существования и жизни, удержания элементарных каких-то вещей. Все распадалось, смещалось, переосмысливалось; стремительнее всего обваливались надстроечные украшения и шелуха, оставалась жизнь и смерть в чистом виде. Как бы объяснить Вам понятнее? Ну, например, в декабре сорок первого – январе сорок второго года люди еще стремились похоронить своих близких в гробах и отдельных могилах. Это было чудовищно трудно, и очень многие погибали только потому, что отдавали свой хлеб и силы на похороны близких. К концу января уже почти никто не пытался этого делать – не оттого, что "очерствели", а потому что "отдача последнего долга" перед задачей сохранить живых – сделалась не только не обязательной, но нелепой. И если эта действительно драгоценная надстройка рухнула, то, что же говорить о других, менее существенных? А борьба за жизнь, за основные ее, что ли, условия – тепло, свет, вода (то, что было сотворено в самые первые дни творения!) – была борьбой тяжкой, нудной, утомительной. Для нас, в городе, который ежедневно разрушали немцы, жилье имеет, я бы сказала, первобытное, первичное значение… Людей Большой земли восхищает то, что "ленинградцы под снарядами ходят". Эко дело, – не подумайте, что я бравирую, я, кстати, не из самых "бесстрашных", – эко дело снаряды, да у нас в этом году во многих домах настоящий электрический свет горит! Вот наша настоящая романтика и экзотика. Мы всеми мерами – и сознательно и бессознательно – стремились и стремимся сберечь, сохранить нормальную, обычнейшую человеческую жизнь – и добились все-таки этого".

Она говорила о том, что время словно двигалось рывками: от пайки хлеба до пайки, от попытки согреться сейчас и завтра, от дома к проруби и обратно. Как это можно было вынести – знал только сам выживающий. Этот опыт у каждого был отдельный, свой. Общего рецепта не было.

"Тема Ленинграда… – продолжала письмо Ольга, – это тема того, как люди научились жить, не пережидая, не ставя себе сроков, научились жить всей жизнью здесь, в Ленинграде, а были дни, когда люди говорили: "Я поставил себе задачу – дожить до 23 февраля сорок второго года, если не прорвут, умру!" И многие, когда подходил этот или другой взятый ими срок и не наступала перемена, – ломались физически и морально, уже необратимо. А потом мы перестали жить "пока", а стали жить "на все время" – это был огромный психологический перелом, весной сорок второго года. Вновь вернулось время, тогда как зимой 41–42 гг. как бы по клятве апокалиптического ангела "времени больше не стало"… это не частная тема, а, несомненно, небывалый опыт человечества, опыт, который должны живым запечатлеть именно художники".

Ольга часто писала и говорила друзьям, что их спасает микрожизнь. Эту мысль в своем дневнике иллюстрирует ее подруга Мария Машкова. Надо сварить на деревянных палочках обед – это центр дня. Подняться по лестнице на пятый этаж. Стащить парашу. Донести ее до середины двора. Вот такие события вмещает один день человеческой жизни. На большее просто нет сил.

"Итак, весной сорок второго года мы бурно, с восторгом переживали возвращение к обычной жизни, – писала Ольга, – и знаете, когда впервые после зимы заплакали ленинградцы, действительно переставшие плакать, не из мужества, а из того, что просто не было тех эмоций, которые соответствовали бы тому, что было зимой? Они заплакали на первом после декабря сорок первого года симфоническом концерте – это было пятого апреля сорок второго года, заплакали, потрясенные тем, что вот на сцене сидят люди – не в ватниках, а в пиджаках, и что не просто люди, а артисты, и они… играют на скрипках! Все, как когда-то ТОГДА, "как у людей", мы живы, мы даже вот музыку слушаем, которую специально для нас играют специально занятые этим люди. Что играли – было не важно, важно было само, что ли, явление… Никогда не позабыть этого первого после той зимы концерта!

…Потом стали копать грядки… Потом стали переселяться, стеклиться, обстоятельно устраиваться жить, в ноябре-декабре сорок второго года стали рождаться в Ленинграде дети, первые новые дети осажденного города. Прозимовали очень прилично… У нас бытом стало само Бытие, и быт – Бытием, наоборот…"

Каждое бытовое действие превращалось в священнодействие, в спасительный ритуал. Жизнь в блокадном мире – это сумма иногда самых простых действий. Но именно они делали процесс Жизни отчетливым и осознанным.