Ольга Берггольц: Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы — страница 32 из 52

"До сих пор некоторые… – писала дальше Ольга, – спрашивают нас: "Как вы можете жить – думать о платьях, о спектаклях, – ведь в любую минуту может начаться шум и свист, ведь он же – смерть…" Как им объяснить, что можем, что просто живем – и всё, и не думаем о "ней" вовсе, что преодолели блокаду до ее прорыва, преодолели даже мысли о смерти – …и не потому, что "герои", а просто потому, что по-другому научились жить?.. Им не объяснить, да и для Вас выходит длинно и сложно. Я еще потому так подробно, что некоторые эти темы плюс тема нового родства, нового человеколюбия, родившегося в страшнейшие дни блокады, являются темами сценария, который я писала вместе с моим теперешним мужем…"

Человек, который перестал бояться бомбежек, человек, который обрел качественно иной опыт жизни, – это еще не вся правда. Дерзкая, неслыханная правда в том, писала Ольга, что "такими мы счастливыми бывали, такой свободой дикою дышали…"

Смысл всей работы над спектаклем она видела в том, чтобы "выразить это людьми и их судьбами".

Новое понимание свободы, пришедшее в блокадные дни, когда жители города оказались брошенными государством на произвол судьбы, вырастало из необходимости самим принимать решения, брать ответственность на себя. Несмотря на то что НКВД продолжал свою работу, аресты не прекращались, люди, девятьсот дней жившие рядом со смертью, боялись властей уже гораздо меньше.

Гордость и достоинство ленинградцев не осталось для Сталина незамеченным.

Не оно ли исподволь и дало начало "ленинградскому делу"?

"Твой путь"

Я счастлива.

И всё яснее мне,

что я всегда жила для этих дней,

для этого жестокого расцвета.

Ольга Берггольц

Поэму "Твой путь" Ольга написала в апреле-мае 1945 года, и ее мгновенно напечатали в журнале "Знамя" с восторженным отзывом главного редактора Всеволода Вишневского: "Это чистейшая, исповедальная вещь, плоть от плоти Ленинграда нашего… Вещь высокая, безупречная в каком-то внутреннем смысле".

Тема Любви и Смерти в контексте личного блокадного опыта, который был выстрадан Ольгой, – главная тема поэмы – стала для советского читателя почти откровением. Но время от весны 1945 года до августа 1946-го – это время недолгой снисходительности власти, когда еще можно было печатать подобные тексты.

В письме от 23 апреля 1945 года к сестре Ольга делится переживаниями и радостями, связанными с созданием "Твоего пути": "Дорогая Муська! Очень, искренне рада, что тебе понравилась моя поэма. Она меня очень вымотала и все еще живет со мной. Я кое-что уточняю, переделываю… Но знаешь – я же не хвастаюсь перед тобой, – мне все-таки думается, что эта самая интонация, которая позволила тебе говорить о Маяковском, – налицо: как сказала Ахматова, "властный стих", – понимаешь, вот это "я", вот это осознание личности, себя и права своего говорить о себе полным голосом. <…>

Я устала смертельно. У меня все внутри истончилось, как давно носимая ткань, все трясется и готово прорваться. Хотелось бы встретить победу светлой песней, достойной ее крови и ужаса, – и не знаю, хватит ли сил… Только что была сводка, что мы "прорвались к Берлину". Дуся, вчера они были в 4 км от Бранденбургских ворот, на Унтер ден Линден. Сегодня они дерутся в центре Берлина… Муська, обнимаю Берлином! Родная!"

Поэма автобиографична до деталей – она хронологически воссоздавала все, что случилось с Ольгой с начала войны: героиня потеряла любимого мужа, в ее жизнь вторгается безрассудная любовь некоего военного, с которым в Радиокомитете она делит блокадные ночи и дни. Жар страсти, которая бросает их друг к другу, – единственный путь преодоления ужаса блокады и смерти. И чем страшнее и невозможнее жизнь в нечеловеческих условиях тех дней, тем отчаянней и безоглядней делается их запретная связь.

Не знаю – как, но я на дне страданья,

о мертвом счастье бредя, о тепле,

открыла вдруг, что ты – мое желанье,

последнее желанье на земле.

Ольга откровенно сделала сюжетом поэмы свою судьбу, где две истории, две любви с трудом уживались рядом. Всякий раз ее живые чувства к Макогоненко сталкивались с живой памятью о Николае Молчанове, и здравствующему герою поэмы – Юрию Макогоненко – в жизни с Ольгой было непросто. Он бы и хотел все забыть и начать жить с ней в настоящем, а не во времени ее поэм и блокадного Ленинграда, но ей-то как было отринуть свое прошлое? Оно питало все ее творчество. Не случайно эпиграфом к поэме Ольга выбирает слова из 136-го псалма Давида: "Аще забуду тебя, Иерусалиме…" и "Умри – и встань!" Гёте. Как ей было забыть, начать все сначала? Перед ней как наяву стояли ее умершие дети, арестованные друзья, тюрьма, погибший Николай, блокада… Попытка обустроить новую жизнь, новый быт, родить общего с Макогоненко ребенка – да, все это было, и тем не менее Молчанов, как огромная светлая тень, входил в их дом и продолжал быть с нею.

Но идея личного спасения через соединение с другим мужчиной, когда твой муж только что ушел из жизни, делала содержание поэмы с точки зрения советской морали нравственно уязвимой. Теперь, после войны, тема верности погибшим – отцам, мужьям, братьям – звучала все более настойчиво и в кино, и на сцене театра и в литературе. И как только это стало возможным, недоброжелательные критики набросились на Ольгу.

"И вот вне всякой связи с постановлением[104], – писала она в дневнике через год после выхода поэмы, – появился в одной ленинградской газете огромный подвал, где в разнузданно-хамских тонах опорочивались мои блокадные стихи и в особенности поэма "Твой путь". Писалось текстуально следующее: "В этом произведении рассказывается о том, как женщина, потеряв горячо любимого мужа, тотчас благополучно выходит за другого. Эта пошлая история не имеет ничего общего с героической победой Ленинграда"".

Когда поэма уже вышла, Ольга, перечитывая свой военный дневник, записывает: "Где-то затерялся день, когда однажды Коля немыслимо нежным голосом уговаривал, молил меня: "Оленька, уедем, солнышко, Псоич, уедем…" Я сидела рядом с ним на кровати, положив ему голову на грудь, и сказала только: "Ладно, уедем".

Как он собирался, как складывал все в мешки, сшитые им же крупными, черными стежками. Он чувствовал, что гибель подходит к нему. А у меня это только до ума доходило, а до сердца – нет. Черствое и легкомысленное оно было.

И неверным он выглядит из этих записок. Да, он и жалок был, и оголодал дико, но в то же время – сколько доброты и кротости в нем было, и весь он жил мыслью – спасти меня, увезти. Ведь он и от Юры хотел меня увезти – я знаю, я и тогда догадывалась об этом.

Господи, только бы не забыть ничего.

Пусть мучит его лицо, его облик весь, пусть совесть терзает все так же жгуче, – как посейчас, только бы не забыть ничего.

Добрый мой, прекрасный, мука моя пожизненная и отрада, – не уходи из меня.

ЛЮБОВЬ МОЯ,

ВЕЧНАЯ КАЗНЬ МОЯ,

ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ МОЯ".

Ахматова и Берггольц До постановления

Весть о смерти Николая Молчанова долетела до Ташкента, где жила в эвакуации Анна Ахматова, в начале 1942 года. В плотном мире эвакуированных жадно ловили каждое известие "из России". О блокаде сведения доходили скупо, авторам писем приходилось прибегать к эвфемизмам, но факты смерти близких и знакомых все-таки становились известны.

В блокадном Ленинграде у Ахматовой остался близкий ей человек, Владимир Гаршин, которого она называла своим мужем.

Ахматова написала Марии Берггольц, надеясь через Ольгу узнать о его судьбе.

2 апреля 1942. Ташкент

Дорогая моя, напишите мне, где Оля.

Я узнала, что муж ее умер. Эта весть поразила меня. Помню его полным мужества, решимости и доброты. Страшно думать об Оле.

Правда ли, что Вы были в моем родном городе?

Если Вы знаете что-нибудь о судьбе Владимира Георгиевича Гаршина, не скрывайте от меня. Я готова ко всему.

Оля обещала писать мне о нем, я получила от нее одно письмо (от ноября), но это было очень давно.

Крепко целую Вас и шлю приветы Вашим друзьям, которые были так добры ко мне. Как Вы живете?

Ваша Ахматова.

Мой адрес: Ташкент, ул. Карла Маркса, 7. Общежитие писателей.

Гаршин действительно несколько раз заходил к Ольге и Николаю в ноябрьские дни 1941 года, когда они хотели уехать из блокадного города. Ольга угощала Гаршина добытым с трудом вареньем и с замиранием сердца смотрела, как пустеет банка, но не решалась его остановить.

Уже после полного снятия блокады Ольга получила письмо от Ахматовой, которая еще оставалась в Ташкенте:

Милая моя Оля! Благодарю Вас за письмо, – которое я получила и за те, которые Вы мысленно писали мне; поверьте, что ни одно из них не осталось без ответа. Дружеский голос из Ленинграда – это большая радость. Спасибо и за Леву. Вы уже знаете, что я, наконец, получила письмо от Левы. Он здоров и ищет железо в неисхоженной сибирской тайге. Я предполагаю в апреле выехать в Москву, а там видно будет. Книгу Вашу я получила, о чем в свое время телеграфировала Вам. Я рада, что эта книга вышла. Это замечательный документ эпохи. Более подробно поговорим о книге при встрече. Если бы Вы знали, как мне хочется в Россию – "К березам и грибам", как я написала в одном стихотворении. Целую Вас. Ваша Ахматова. Привет Вашему мужу, о котором слышу так много хорошего.

Несмотря на дружескую расположенность к Ольге, к ее стихам Ахматова относилась снисходительно. Показательно, что книгу "Ленинградский дневник", о которой идет речь в письме, она оценивает, пользуясь распространенным советским канцеляризмом – "замечательный документ эпохи", что отчасти перекликается и с оценкой "Ленинградской поэмы", которую она высказала Чуковской. Жестко прервав восторги Лидии Корнеевны, Ахматова сказала, что в этих стихах личное так и не стало искусством, а поэтому все написанное – неправда