Так как лошадей в Старом Рахине нет, запрягают баб, которые и родить больше не могут. Женщины умирают в сохе. Ольга много раз повторит эту фразу и вдруг скажет о себе: "Баба, умирающая в сохе, – ужасно, а со мной – не то же ли самое?"
Хронологически рядом с дневниковым очерком-притчей о колхозном ГУЛАГе стоит поэма "Первороссийск", к которой Берггольц шла еще с довоенных времен. Она писала поэму на даче у Карельского перешейка, пытаясь отгородиться от ужасающих событий конца сороковых годов.
В основе поэмы – реальная история первого российского общества хлеборобов-коммунаров, созданного на Алтае рабочими Обуховского завода в 1918 году. Они бросили свои станки, оторвали жен и детей от родных мест, сели в поезда и отправились в Восточную Сибирь строить город своей Мечты. Ленин приказал выдать им винтовки – рабочие поначалу не хотели их брать: "Ни к чему / мы с мирною целью". Однако вождь революции предвидел все. Первороссияне сражались с "язычниками" – казаками, многие коммунары погибли как святые великомученики, но свет их веры воссиял над колхозом, который стоит на месте Первороссийска.
Ольга Берггольц не случайно назвала героев коммунистического Евангелия "первороссиянами", полагая, что внутренняя рифма с первохристианами будет прочитана и понята. Собственно, и герои ее юности погибли в двадцатые-тридцатые годы. А их мир ушел под воду, как град Китеж.
Когда спустя пятнадцать лет поэму переносили на экран режиссеры Александр Иванов и Евгений Шифферс, они решили снять своего рода поэтическую фреску в духе полотен Петрова-Водкина. На обсуждении картины, которая была названа "Первороссияне", Иванов сказал: "Это картина о Революции, об одном из подвигов, ею вдохновенных. И образ Революции предстает здесь как всепроникающее, окрылившее человеческую душу сознание новизны жизни, жизни "как в первый день творенья"… Так входит в картину подлинно эпическое начало…
Отталкиваясь от сценария, художественные образы нашей картины прямо восходят к поэме Ольги Берггольц. Они выстроены у нас в простую и емкую систему, складывающуюся из таких понятий, как хлеб, земля, огонь костра, ребенок, – из понятий опять-таки предельно простых, близких к вечным первоосновам жизни"[122].
Как ни странно, для Ольги Берггольц не было противоречия между очерком о "бабе в сохе" и прославлением первороссиян. Иначе она не смогла бы написать поэму, и не ощущалась бы в ее строчках та мощная энергия, которая позволила создать яркий и необычный фильм.
Для Ольги Берггольц свободный выбор первороссиян, которые шли наперекор привычной жизни, был священен. Она верила в коллективный счастливый труд, в его великую жертвенность. Это был идеал, от которого она не отступалась никогда. Прекрасно понимая утопизм этого пути, Ольга все-таки считала, что бескорыстное служение Мечте – лучшее, что есть в народе.
Но мысль, что освобождение от рабства, провозглашенное когда-то большевиками, привело спустя годы к еще большему закрепощению людей, – эта мысль приводила Ольгу в отчаяние.
Волго-Дон. 1952
Весной 1952 года Ольга Берггольц с группой писателей, в которую входили Александр Твардовский и Юрий Герман, была командирована на строительство Волго-Донского канала, возводившегося силами заключенных.
"Над сухим ложем канала, – рассказывала она спустя годы Владимиру Лакшину, – над бетонной плотиной высилась огромная статуя Сталина.
Твардовский ужасно затосковал… В торжественный день, когда взорвали перемычку, работяги шли по колено в воде вдоль берегов канала, счастливо улыбались, плескали ладонями себе на лица и говорили радостно, сквозь слезы: "Идет… Идет освободительница". Прошел слух, что на радостях строителей канала – заключенных – отпустят по домам"[123]. Это было очередным обманом властей, о чем писатели прекрасно знали.
Волго-Донской канал был построен за рекордный срок – менее чем за четыре года. Строили его пленные немцы, советские заключенные и вольнонаемные работники. Заключенных за время строительства канала прошло около ста шестидесяти тысяч человек. Это были политические и уголовники. В отличие от уголовников, политические не пользовались никакими льготами, их даже кормили хуже, чем немецких военнопленных.
Сначала канал должны были закончить к лету 1952 года, но к марту из пятнадцати шлюзов еще не было ни одного готового. Тогда Сталин командировал туда нового выдвиженца из МВД Ивана Серова со словами, что, "если к июню не будет закончен канал, то у вас голова полетит с плеч"[124]. Цена, которой оплачивались сталинские стройки, всегда измерялась в человеческих жизнях.
"В начале 52, зимой и весной, – дважды Волго-Дон. – писала Ольга в дневнике. – Дикое, страшное, народное страдание. Историческая трагедия небывалых масштабов. Безысходная, жуткая каторга, именуемая "великой стройкой коммунизма", "сталинской стройкой". Это – коммунизм?! Да, люди возводят египетские сооружения, меняют местами облик земли, они радуются созданию своих рук, результату каторжных своих усилий, я сама видела это на пуске Карповской станции, на слиянии Волги и Дона, – но это – радость каторжан, это страшнейшая из каторг, потому что она прикидывается "счастливой жизнью", "коммунизмом", она драпируется в ложь, и мне предложено, велено драпировать ее в ложь, воспевать ее… и я это делаю, и всячески стараюсь уверить себя, что что-то "протаскиваю", "даю подтекст", и не могу уверить себя в этом. Прежде всего, я чувствую, что должна писать против этого, против каторги, как бы она ни называлась. До сих пор я мычу от стыда и боли, когда вспоминаю, как в нарядном платье, со значком сталинского лауреата ходила по трассе вместе с гепеушниками и какими взглядами провожали меня сидевшие под сваями каторжники и каторжанки. И только сознание – что я тоже такая же каторжанка, как они, – не давало скатиться куда-то на самое дно отчаяния".
Видимо, она не смогла скрыть своих эмоций. И это увидели и запомнили люди из органов, которые ее сопровождали.
Вячеслав Всеволодович Иванов вспоминал рассказ соседа по даче, старого генерала КГБ, одного из руководителей строительства Волго-Донского канала: "На ударных стройках сроки были жесткие, и, несмотря на то что в котловане строители доделывали последние работы, шлюзы были открыты. На церемонию была приглашена писательница Ольга Берггольц, которая пережила ленинградскую блокаду. От увиденной картины у нее случился нервный срыв. Генерал говорил: "Это было время, когда ответственность ценилась превыше всего""[125].
А вот дневниковая запись Берггольц после возвращения с Волго-Дона:
"Путь с Карповской в Сталинград, зимой после пуска станции: во вьюге свет машины выхватывал строителей, которых вели с торжества с автоматами наперевес… и окружали овчарки. В темноте, под вьюгой. Сидела в машине, закинув голову, и куда-то глубоко внутрь, как свинец, текли слезы. За стеклами машины шел мой народ, 90 % из него были здесь ни за что… Чего они удивляются, что я запила после этого? Если б я была честным человеком, мне надо было бы повеситься или остаться там".
Ольга так и не простила себе соучастия в этом зле…
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем.
Часть стихов цикла "Писем с дороги" была посвящена мучительно догорающей любви:
Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной – ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада.
Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах!
Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца…
Сама жизнь разрушает их союз с Макогоненко. "Он говорил Муське, – с болью заносит Ольга в дневник, – ему неудобно мое пребывание в Л-де. Я вообще стала ему неудобна с моими Волго-Донами, мучительными общими вопросами, ревностью, любовью…"
Осенью 1952 года Ольга записывает: "…тема Волго-Дона, поистине величественная в своей трагедийности, держит меня в плену своем, не поддается эзоповщине, жаждет обнаружиться…" И вдруг словно крик прорывается: "Я не лгу, я ни в чем не лгу. И то, что я пишу, тоже действительно".
Этот крик – свидетельство глубочайшего творческого кризиса, который она переживает. "…Я помню, что я – работаю, и не стихи ведут меня, а я их. …Мало, верней, почти нет прозрений, подобных "Реквиему" …я знаю причину этого…"
В 1946 году о блокадном Ленинграде она сказала: "Я говорю за всех, кто здесь погиб". Могла ли она так же сказать о Волго-Доне? Теперь ее мучило сознание, что все, что она пишет, не будет соответствовать масштабу народной трагедии, которая ей открылась. А ведь она слышала ахматовский "Реквием", знала, каким языком надо писать об общем горе!
Но в стихах из цикла "Волго-Дон", опубликованных в "Литературной газете" и "Известиях", Ольга и намеком не могла коснуться подлинной трагедии. И в то же время не могла больше писать безличные строки, прославляющие великое строительство канала.
Но написала.
И вздрогнул свет, чуть изменив оттенок…
Мы замерли – мотор уже включен!
За водосбросом, за бетонной стенкой
всхрапнул и вдруг пошевелился Дон.
И клочьями, вся в пене, ледяная,
всей силой человеческой сильна,